'; text ='
Сергей Катуков. Лабиринт двойников. Повесть
Валерий Бочков. Бег муравья. Маленькая повесть
Михаил Бару. Самый маленький квант. Миниатюры
Хелле Хелле. Три новеллы. Перевод с датского Натальи
Кларк
Михаил Москалев. Описание комнаты Дюпона.
Про детство. Рассказы
Важа Пшавела. Уснувшее лето. Притча
Георгий Шервашидзе. Упрямец. Притча.
Предисловие и перевод с грузинского Николая Ломидзе
Михаил Книжник. Два запорожских рассказа.
Василь Махно. Бруклин, 42 улица. Маленькая повесть
-----I 2 I----
1. ДЯДЯ ВОВА
Я — клоун. Это правда.
С самого детства у меня только и получалось, что ерничать, кор- чить
рожицы и кривляться. Родители относились к моим чудачествам
добродушно, снисходительно предполагая, что эта детская непосед-
ливость — отражение острого ума — со временем пройдет. Так же, как
подобный тип чистого, не замутненного занудством восприятия про-
ходит у большинства людей.
Особенностью моего таланта, однако же, было замечать самые рез- кие
и далеко не лучшие стороны характеров и положения дел, пред-
ставляя их напоказ выпукло и свежо.
Как-то, лет в шесть, на домашнем новогоднем вечере я облачился в
подушки и перья, помпезно проковыляв курицей в центр зала, ку- дахча,
якобы ища потерянное яйцо, и подергивая временами головой.
Собравшаяся родня покатывалась со смеху, а тетя Соня, одинокая ху-
дая женщина с круглыми быстрыми глазами, длинной морщинистой
шеей и широким низким тазом, почему-то не выдержала общего ве-
селья и вышла из комнаты.
В середине вечера папа отвел меня в сторону и сказал, что мой по-
ступок — очень-очень плохой и что я почему-то должен извиниться
перед тетей Соней. Но ведь любой говорил, когда ее не было побли-
зости, про «эту стареющую одинокую курицу, которая даже яйца не
снесет». Почему тогда я не мог прокудахтать то, что все и так говори- ли
друг другу вслух?!
Именно тогда впервые было испытано мной горячее и слезное
сопротивление несправедливости того, что называется «двойными
стандартами». И как можно было извиняться за то, от чего дядя Се- мен
смеялся даже под столом?
-----I 3 I----
Моя склонность к подражанию находила отклик в голосе и умении
удачно копировать интонации. Откуда что бралось, неизвестно,
потому что никто из всей родни никогда не пытался произнести ни
единого слова не своим голосом. Все были серьезны и шутить не
умели.
Разве только дядя Вова.
Дядя Вова — самый веселый человек из родни, по той причине, что
«знал, когда надо вовремя выпить».
Говорят, меня назвали в честь него. Когда я родился, он был
молодым и работал в армии. Он не пил, был серьезным и очень
красивым, с военными усами. Теперь он не был серьезным, сбрил
усы, и от него пахло вином.
Именно дядя Вова, в одном из своих своевременных и веселых
состояний, однажды сформулировал запавшее мне в душу
высказывание, которое и стало моим невольным амплуа: «Ты,
Вовчик, — клоун, потому что рожа у тебя смешная и повадки, как у
циркового медведя». Неизвестно, какие повадки были у этого
медведя, но все мое детское существо в тот момент просияло,
откликнувшись на зов, который вы- трезвонил мою суть и назвал мое
сокровенное имя.
В школе я окончательно понял, что жизнь скучна, потому что ей
руководят взрослые, и решил никогда не взрослеть.
Единственное, что меня тогда привлекало и что удавалось с
удовольствием и радостью — участие в театральном кружке, где я
процветал и чувствовал себя некоронованным королем шуток и
фирменных словечек. Никто не мог так быстро, ловко и остро
вставить словцо в импровизированный диалог во время репетиций.
Именно эти кружковские вечера остались самым ярким и
преприятнейшим воспоминанием из всего школьного времени. Я
постоянно что- нибудь сочинял на ходу и острил таким образом, что
наш режиссер, сидя в пустом зале на первом ряду в центре, смеялся
так, что падал на колени перед сценой и упирался лбом в пол. Более
выразительной и искренней зрительской благодарности мне сложно
представить даже теперь, состоявшемуся клоуну, в чьем
Обязательном Трудовом Билете в графе «профессия» стоит
безликое и невыразительное — «цирковой артист».
Вслед за ним, Степаном Измайловичем, профессиональным
режиссером, работавшим когда-то в настоящих, а не школьных
театрах, меня и стали называть «дядя Вова».
Дядю Вову ожидали, однако, незавидные карьерные перспективы.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 4 I----
Роста он был небольшого, телосложение имел худое и
обыкновенное, лицо — невыразительное, скучное, взгляд — сонный
и усталый. Веселый характер и умение надевать на глаза невидимые
сатириче- ские очки, преображавшие дядю Вову, — единственное,
что держало его на плаву, когда корабли профессиональных надежд
один за другим сбрасывали его за борт.
— Так, дядя Вова, — сказал мне Степан Измайлович, когда я не без
его помощи поступил в театральный, — а теперь ты давай сам.
Талант у тебя есть, ум и энергия — тоже. А вот тебе воля к
достижению успеха! — И он, плюнув себе на ладонь, крепко сжал
мою.
2. АВГУСТЕЙШАЯ ХИТРОСТЬ
Время, в которое мне пришлось стать клоуном, по историческим
канонам обычно называют эпохой подъема национального
характера. В ходу монументальные герои, простодушные лозунги,
тревожные императивы и внимательно-протекторатское отношение
ко всему историческому и послабление к псевдоисторическому.
Ясно, что в такой обстановке уплотнения в центре, спрессовывания
в гранит, все мягкое, сомневающееся, рефлексирующее на живом
нерве, ректифицируется на периферию.
«У вас нет перспектив в вашем амплуа, а у нас — вакансий для
него». Примерно так формулировалось мое профессиональное
положение большинством работодателей.
За моей спиной уже был театральный институт с массой мел- ких, но
выразительных ролей, потом три года в антрепризах. По- становки в
основном сатирические, часто с сильным абсурдистским уклоном.
Политическая жизнь в стране менялась очень странным образом. В
ней было не до юмора. То есть не то чтобы все было так печально.
Наоборот, шутки ежедневно звучали с телеэкранов, в театрах,
на концертах, по радио, в газетах, даже из уст политических
руководителей.
Нельзя было шутить в основном на некоторые темы, и главным
образом не поощрялся смех сатирический.
Юмор не должен был подниматься очень высоко, обычно не выше
пояса, а до самых верхов юмор вообще не должен был доходить.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 5 I----
Дядя Вова, собравший к тому времени небольшую театральную
труппу под одноименным названием, выступал на правах частного
бизнеса.
Материал использовался сугубо внутренний. Мы ездили и выступали
везде, где только могли найти аудиторию, готовую интересоваться
нашей программой и платить за нее.
Опять же — интернет. Но там — цензура: за мониторами сидят
благонадежные пузато-бородатые дяди и все слушают весьма
внимательно и не смеются, даже если шутка очень удачная.
После очередных гастролей нам позвонил менеджер одной
телекомпании и предложил сделать первую официальную
видеозапись, при условии, что мы смягчим темы и остроты
материала:
«Вы отличные актеры, я видел ваши выступления несколько раз, —
сказал он весело и продолжил озабоченно: — Но ваш материал —
не смешной. Он серьезный. Вы понимаете? Может, вы закажете
другие номера или я сам подыщу?» Мы договорились, что
переработаем свои под современные политические предпочтения.
— Итак, — сказал Юра на очередной репетиции, — будем писать
новый материал.
С нами сидел Август — театральный кот, который меланхолично
примазался к нашей труппе на одной из гастролей.
— Так, давай, дядя Вова, записывать, что нам можно, а чего нельзя.
Я вздохнул и, поглаживая Августа, раскрыл плотно
сброшюрированную книжку карманного формата.
Юра Бережной был одновременно продюсером, бухгалтером,
водителем и руководителем отдела кадров нашей труппы. Помимо
обладания внешностью нью-йоркского танцора мюзиклов и
практически гениальными организаторскими способностями, ему
удавалось играть трагические, а иногда и женские роли. Но об этом
— значительно позже.
Он расчертил альбомный лист пополам, надписав над половинками:
«Нельзя» и «Дозволено».
Добродушно посмотрел на Августа, подмигнув одним глазом, и
сердито — на меня, потянув подбородок вверх — мол, давай, читай.
В книге, изданной под редакцией игумена Августа Люберецкого,
выдававшейся бесплатно представителю всякой творческой
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 6 I----
профессии, оглашались очень важные вещи, которые в нашем
государстве должен был знать каждый, решивший ступить на стезю
трудового совершеннолетия и творческой самостоятельности.
Я встал, закинув голову вверх и высоко подняв книгу, будто
закрывался от дождя, и зачитал нараспев по-пономарски:
— Запрещается, рабу божьему такому-то, при написании стихов,
куплетов, сонетов, статей, эссеев, очерков, рассказов, повестей,
новелл, романов и прочего художественного содержания и
литературного по форме материала высмеивать и выставлять
непотребно царя нашего земного батюшку и подручных его, коим
имя: легион.
Вся цитата, конечно, была выдумкой. Ни о каком легионе речи не
шло. Но смысл брошюры от этого не менялся.
— Ты понял? — спросил Юра, уставившись на кота хитрыми,
зеленоватыми в крапинку глазами, отчего Август с едва скрываемой,
кошачьей ухмылкой только отвернулся. — Этого всего ни нам, ни
тебе, друг мой, делать не дозволяется. А теперь прочти-ка, Вовчик,
что нам, горемыкам театральным, — на этом изгибе интонации Юра
добавил в голос сладости и улыбки, — делать позволено, и
позволено всеавгустейше и даже поощряется.
И зыркнул на меня суровым сторожевым кобелем.
— Дозволяется, — звонко объявил я, — похвалять добрыми и
всеблагими словами, коими выгодно и славно зовутся наши
руководители испокон веков, всех начальствующих и руководящих
лиц, а паче всего, не жалея таланта и живота своего — нашего
единоначальствующего Верхооо-внооо-гоо. Да пребудет...
— Эээ, — пропел Юра, вставая со стула и подходя к столу, —
отставить.
Как следовало из книжицы, весь наш методологический подход к
написанию программ теперь годился только в качестве иллюстрации
истории театра, так как был полностью неактуален и строился на
точно противоположных посылках.
— Слушай, Юрчик, ну так не пойдет. Эти требования нас буквально
кастрируют.
— Я скажу более того, Вовчик: эти требования к тому же лишают нас
еще и языка и голоса. Потому как если кастраты еще могут петь, то
мы уже — только мычать. Ну, так ведь?
Я развел руками.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 7 I----
сменим, так сказать, пол.
— Да лан, Юр, — тут я уже серьезно посмотрел на своего
продюсера, бухгалтера, менеджера и все остальное, что о нем было
сказано выше. — Да-да. Это будет работа непростая, мучительная,
но, с другой стороны, творческая.
Шумно вздохнув, я шлепнул рукой по дивану, отчего Август
посмотрел на меня неодобрительно.
— Шутки шутками, но что делать-то будем?
— Вов, а мы будем не рассказывать сатиру или пародию, мы будем
ее показывать. Молча. Как наш всеавгустейший Август. — И он
нежно погладил кота меж ушей.
3. ПЕРЕЕЗД И КАТАСТРОФА
Сочинить пантомиму, причем пантомиму остросюжетного
характера, в которой надо было закамуфлировать под
сюрреалистически дураковатой поверхностью клоунады суровое
сатирическое содержание — это, братцы мои, оказалось непростой
задачей. Учитывая, что такого до сих пор мы еще не делали.
Пантомима как условное искусство лишало нашего героя своего
определенного пола — он словно становился бесполой, безликой, не
имеющей своей воли перчаточной куклой. Тогда как сам актер
скрывался за декорациями пластики и грима, голос его тем паче
уходил в пассив, приближенный к почти нулевому выражению.
На сцене появлялись аморфные фигуры, изредка подававшие
невнятные звуковые сигналы. Это были, по сути, ожившие кляксы,
под сурдинку абстрактной абсурдности выражавшие с помощью
языка тела то, что тело языка уже не могло артикулировать в слове.
Когда после месяца репетиций у нас была готова первоначальная
программа, я по электронке отослал ее текст телевизионному
продюсеру. В нем была всего одна реплика, состоявшая из двух слов
— «Чур меня!» Описание пантомимы было совершенно безобидным.
Продюсер перезвонил и недоуменно и насмешливо спросил: —
Вы сменили амплуа?
— Не только. Мы сменили и пол, и потолок, — ответствовал я.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 8 I----
— Вы переехали? — уточняюще настаивал недоверчивый продюсер.
— Да, в другой жанр.
Надо сказать, программа удалась.
Представьте себе условное пространство квартиры, в котором герой
сначала безуспешно и мучительно пытается заснуть, а потом,
измучившись, все-таки засыпает. И вот тут-то, в еще более условном
пространстве сна, начинает разворачиваться главное действие.
Герой из маленького чаплинского человечка превращается в
кровавого диктатора, страдающего раздвоением личности. Ситуация
усложняется тем, что в государстве, где правит этот тиран и злодей,
существует сначала один его двойник, потом — двое, затем — еще
несколько, и, наконец, все общество превращается в единую
сплошную массу двойников диктатора. Целая толпа, паводок
диктаторов, диктаторчиков и совсем уж микроскопических домашних
диктатошек, мельче и мельче, окружает, заволакивает его. Что ж
поделать, если в царствование тиранов и злодеев именно так и
бывает.
И вот уже невмочь как много их расплодилось, так что распознать,
кто из них первоначальный и кто производный, невозможно. Картина
массового уничтожения диктатором своих двойников завершается
вполне логично, хотя и парадоксально. Решив в припадке безумия,
что сам он является двойником собственной личности, злодей
избавляется от призрачного доппельгангера, и мир — абсурдным и
чудесным образом — освобождается от тирании.
Герой просыпается и шепчет: «Чур меня!» Конечно, мы постарались
утопить сюжет в простынях инфантилизма, нахлобучив поверх него
забавной, непонятной, пушистой сказочности и подсветив действо
волшебством костюмов, хитрых приспособлений, трюков и
гимнастических кривляний. Так что зритель удовлетворенно съедал
этот пестрый, бархатного крема пирог, в большинстве своем даже не
почувствовав его ядовитой основы. Стоит, например, отметить, что
эпизод расправы диктатора над своими двойниками мы изобразили в
виде уморительной сцены, в которой злодей, проходя мимо своих
жертв, стоящих над пропастью, раздает им пинки, подзатыльники,
пихает их задом и таким образом сталкивает их всех с обрыва.
На одном представлении спектакль был снят в виде фильма. Наша
труппа под прежней вывеской «Дядя Вова», состоявшая тогда из
семи
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 9 I----
актеров, упаковала чемоданы с реквизитом и отправилась колесить,
покорять города и веси, зарабатывая на новой программе.
Не прошло и месяца, когда случилось неизбежное.
В городке, где вторую неделю пробуксовывала наша гастроль, в
гостинице с пыльными, пропитавшимися потом обоями, — в одном
из тех тоскливых провинциальных «постоялых дворов» новейшего
времени, в которых число фантомных, прежде побывавших там душ,
давно преодолело число обитателей самого городка, — там, в один
из зимних мглистых дней к нам в номер пришли неожиданные
посетители.
Юра уже с утра где-то околачивался. По своему похмельному
обыкновению. Нас, актеров, за вычетом его, пригласили, на
основании какого-то постановления, в гости к некоему полковнику
Смирнову в ближайшее отделение.
— Вы — дядя Вова? — спросил Смирнов утвердительно, то есть без
малейших сомнений и вопросительности. Лицо у него было строгим,
по-служебному оттянуто вниз, как у дога или коня.
— Точно так. Но только и не совсем так. — Я пустился в объяснения:
— Наша труппа называется «Дядя Боба». Слово «дядя» написано
по-русски, а «Вова» — по-английски. Графически эту разницу трудно
уловить, так как написание «Дядя Boba» и «Дядя Вова» очень
похожи. Поэтому, фактически, и, юридически, поскольку мы
являемся, по закону о «Регистрации артистических, театральных,
творческих и самодеятельно-самостоятельных объединений, групп
и...» — Глубокий вздох, в надежде, что полковнику продолжение
фразы не понадобится, но нет, но нет, надо, надо говорить до конца,
объясняя ясное и так, и самостоятельно затягивая юридическую
петлю у себя на... — ...в общем, по этому закону, наше название не
«Дядя Вова», а...
— Это неважно, — снизошел, смилостивился полковник, произнося,
как приговор, фразу переливчатой интонацией благородно-глубокого
голоса, поставленного, скорее всего, на заре своей служебной
карьеры в процессе подготовок ко всякого рода публичным докладам
для начальства.
И дальше, рисуясь бархатной игрой голосовых связок, поведал
собравшимся перед ним актерам, первый раз в жизни представшим
перед подобным спектаклем в качестве зрителей и обвиняемых
одновременно, о заведении цензурного дела на наш творческий
подряд.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 10 I----
В дело пошли тексты наших ранних выступлений. Было бы приятно
вспомнить некоторые шутки из них, но Смирнов не шутил. В дело
пошли статьи из некоторых, особенных, театральных вестников,
критиковавших нас еще два года назад за формализм и нарциссизм
в искусстве. В дело пошли — самое главное — видеоматериалы,
один из которых вкратце был продемонстрирован нам, бедным
бедным, поникшим актерам.
Смирнов показал запись, на которой непрофессионально, долго
не могли поймать в фокус то, что очнувшийся объектив затем вывел
как сценическую площадку. На ней в пышно расфуфыренных
костюмах, с по-дурацки размалеванными лицами-кренделями,
вальсируя в лягушачьих позах, помещалось несколько паяцев. Что
то щелкнуло, изображение одного лица, резко, квадратно
подрагивая, приблизилось. Оно было единственным, не покрытым
акварельно-красочным марафетом. Обведенное белой краской по
линии скул так, что, представленное горизонтально, словно
возвышалось бы из воды.
Это было мое лицо, лицо дяди Вовы.
Полковник остановил картинку. Окинул нас суровым конским
взором и утвердительно сказал:
— Всем видно? — А после паузы поднял и перевел свой
эпический указательный палец в настенный портрет. На нем
застыло, как две капли воды похожее на только что увиденного
паяца, изображение Верховного.
4. КОЕ-ЧТО О СОВРЕМЕННОЙ САНСАРЕ
Мое детское сатирически-насмешливое мировидение сочеталось с
глубокой мифологизацией действительности. Несомненно, бытовым
— кухонным, спальным, дворовым — космосом управляли
соразмерные своему предмету силы. И эти силы — словно
инструменты в чьих-то руках.
Мои взрослые представления, конечно, отличались большей
сложностью, отвлеченностью и причинно-приземленным
детерминизмом. Но, уйдя из сознательного, мифологизм оставался
на дне, в «котельной души», производя оттуда свои движущие
вызовы.
Например, узнавая из новостей о появлении нового закона или
введении в эксплуатацию долгожданного завода, оттуда, снизу души,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 11 I----
ко мне всплывали до-сознательные представления следующего
рода. Что как будто некоторые добрые, упорядочивающие силы
сели, придумали, записали, опубликовали закон. И вот передали его
в руки другим силам, которые будут его блюсти. Ну а как иначе мог
этот закон существовать? Ведь не может он быть фикцией, просто
буквами на бумаге? Как и где он существует в реальности? Не
только ведь в головах, его придумавших. И в головах людей, перед
ушами которых его огласили. Или перед глазами, прочитавших его.
Где вот реально существует закон? Онтологически то есть? То-то и
оно, что в виде определенной сущности, которую наблюдают и
оберегают другие сущности. Вроде министров, замминистров, зам
зам-замминистров, секретарей, разных сонмов разного рода и
уровня госслужащих, невидимых мириад юристов, которые обитают
где-то там в своих нужных, правильно установленных сферах. И они
невидимы, и поэтому почти волшебны, и обладают полнотой своих
маленьких властей. Но пусть так они и остаются — там, за
закрытыми, стеклянными, цветными витражами. Не надо знать, кто
эти люди. Пропадет волшебство. Закон потеряет свое
онтологическое обоснование. Потому что не может же он
существовать как чистая абстракция только в сознании. Тогда вместо
сказки про Космос и упорядоченность наступит неуправляемая
реальность.
Приходя к такому, может быть, странному и примитивному
пониманию, я обнаруживал его существование и у других людей.
Что-де где-то там: наверху, или сбоку, или снизу, в другой келье
бытия, — они-то, те, другие, знают, что и как делать. Они умеют.
И вот когда вы чувствуете себя клоуном, шутом, балагуром из
балагана жизни, вы не придаете своей роли масштабного значения в
этой испещренной вещами, событиями и ежедневными поступками
круговерти, которую древние индийцы назвали «колесом сансары».
Каждый день — своеобразное возрождение в ней. И пока ты не
осознал, что пора из нее выйти, ты не выйдешь. А выйти из нее
очень трудно, почти невозможно. И тут есть два пути: личное
пробуждение или вмешательство богов.
В мою жизнь вмешались боги. Причем самые главные.
В сущности, почему бы и не верить в такую ментальную сказку.
Индуистский пантеон вращается вокруг богов, полубогов, демонов
и... У нас же все должно получить предварительное «псевдо».
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 12 I----
Псевдобоги, псевдодемоны. Псевдознающие. Вращающиеся в своих
намертвосвинцово запечатанных каютах внутри общего
многоободного колеса сансары, чьи рамки круглыми свинченными,
часовыми пружинами туго пучатся во все стороны от единого центра.
А в нем — Верховный.
Итак, в последующие несколько дней в моей жизни произошло
несколько радикальных перемен. Полковник Смирнов после нашего
разговора решительно изменил течение моей жизни. Он поворотил
ее в новое русло резко, без раздумий. Поместил меня в жесткий
кофр своей власти и повез в таком укомлектованном виде в самый
центр сансары, где псевдобоги вращают гигантское колесо
государственной жизни, пребывая в состоянии некоторой счастливой
иллюзии избегания цикла и цепи перерождений.
Во время вынужденного путешествия разное вертелось в моей
голове. Сансара... впрочем, да, условно будем называть место,
страну описываемых событий именно так — Священная СанСаРа.
Сансара соединяла в себе политическую и экономическую
устойчивость, завидное постоянство и повторяемость событий.
Государственное управление представляло собой сращение
светской и церковной властей. Последняя была очень близка к
концентрированному пониманию «государственности» и зачастую
целиком осуществляла общегосударственную деятельность в своем
индивидуальном почине.
Особые место и роль в Священной СанСаРе отводилась новому
псевдоклассу чиновников-священников. Чиновнические деяния
выполнялись ими в виде службы в сфере госбезопасности, а
священничество — как своеобразное духовное взаимодействие
между Церковью и людьми. Ничего новаторского, впрочем, в их
деятельности не было. Но наконец-то ведший свою давнюю историю
институт церковной исповеди получил вполне ясный, явный и
табельно-закрепленный статус — священник превратился в светский
чин на одной из ступенек «тайной полиции».
Это было первым важным моментом нашей жизни.
Вторым было то, насколько неожиданно научное открытие может
вторгаться в государственный быт.
Я тогда учился в начальной школе. В одном из новомодных
инновационных центров разработали технологию преодоления силы
тяготения. Гравитация была взорвана и перевернута прибором,
поставившим «на попа» привычный природный уклад. Прибор
назывался «антигравитон».
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 13 I----
Казалось, перестанет существовать привычная авиация, люди
начнут осваивать небо, строить небесные города и заводы.
Радужные перспективы! На деле, сначала попавшая в крупнейшую
рекламно-патриотическую кампанию, новая технология через два-три
года постепенно стала пропадать из новостей. Сводясь лишь к
практичному средству «менее энергоемкой перевозки грузов». По
воздуху в сторону Урала проплывало несметное множество островов
— темными, страшными баржами, накрывая тенями на несколько
часов целый город. Что там везли: плодородные почвы, части
заводов, городов? — никому не было известно.
Поползли слухи, что над Сибирью возникают «небесные научные
городки». Но потом утвердилось наилогичнейшее мнение — это
были наделы государственных департаментов и даже отдельных
чиновников, чья золотая вертикаль стремилась к солнцу: чем
крупнее бонза, тем выше его «летающий надел» относительно
уровня земли.
И ко времени моей учебы в театральном небеса уже были отданы
преимущественно в пользование церковной власти, медленно и
верно поднимавшейся в государстве над гражданской.
Мне припомнился рассказ Юры, — где-то он был теперь, мой друг, —
о произошедшем несколько лет назад, мы тогда только
познакомились. Ему, к слову сказать, многообещающему выпускнику
архитектурной академии, пришлось побывать как раз на одном из
таких небесных островов. На летающем каркасе из легких, крепких
металлических сплавов, одетых в почвенный слой, возводился
кафедральный собор.
Рассказывая, Юра посматривал сквозь окно в холодное, застланное
пятнистыми тучами питерское небо. Тогда мы безуспешно искали
театральную работу в Петербурге. Была ранняя осень. Жили в
коммуналке на Льва Толстого. Рядом — метро «Петроградская» и
чахлая речка Карповка.
Комната выходила трехоконным эркером на проезжую часть, где,
шелестя остатками дождя, проносились машины, разбрызгивая
пустынную безжизненную воду.
Юра посмотрел в небо и, уколов селедку вилкой в бок, утопил ее в
рот.
— Стройка была гигантской... Тонны арматуры, бетона, железа,
стекла и пластика. Тонны... Четыреста человек... Промышленные
краны... День и ночь. Ночью — прожектора... — выдавил с натугой
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 14 I----
Юра и вопросительно кивнул на ртутный изгиб бутылки. Налил
обоим, наклонился, выпил, занюхнул воздухом, подняв нос.
— Оттуда, с высоты, Москва — как муравейник. Я много раз ходил
на краешек, смотрел из нивелира. Заглядывал в дома. Лучше места
для слежки не придумаешь. Сижу высоко, вижу далеко. — Взяв
бутылку за донышко, сделав пальцами подобие цветочной чашечки с
лепестками, поднял ее и посмотрел сквозь стекло и жидкость в небо.
— Все видно. Как под микроскопом. Никуда не денешься.
Эта Юрина мысль, что сверху видно «далеко и глубоко», потом
часто припоминалась. И сейчас я снова вернулся к ней. Ведь если
это все правда, насчет наблюдения и слежки, то подумать и взвесить
«насчет моей жизни» могли уже давненько. И подумать, и взвесить, и
сделать выводы. И принять меры. Вероятно, что эти меры со мной
сейчас как раз и происходят.
5. АНГЕЛЬСКАЯ ПЫЛЬ В ГЛАЗА
Итак, была зима. Из провинциальной глубинки, куда занесла меня
театральная деятельность, теперь я попал в центр Сансары, в один
из ее келейных, укромных, потаенных уголков.
Приехали на тихую государственную дачу. Сосны, стоявшие по
сторонам дороги, отряхивали с себя мелкий, сухой порох снега,
птицы тревожно и настороженно перелетали туда-сюда, словно
особисты со скрытыми камерами наблюдения. Глубокие сугробы
поднимались над лесной дорогой, как застывшие воды
расступившегося Красного моря. Так же нарочито и картинно.
Высокий конвоир, добрый молодец вежливо повел меня в
двухэтажный дачный дом.
Внутри было тепло. Неяркий, альковный свет освещал уютные
коридоры. Звуки мягко и коротко гасли в напольных коврах. Меня
ввели в комнату на верхнем этаже. Затем молодец быстро исчез.
Царивший здесь полумрак был еще более спокойным и плотным.
Прошло не больше пары минут, как вдруг из правого дивана с мягким
тихим шумом отошла часть. Из проема вышел невысокий человек,
широкий, даже т-образный, подвижный, со склонностью к
элегантным перемещениям в светских кулуарах, намеком на
пружинистую мощь в подковерных схватках и икроножный зуд
взбираться по служебным лестницам, толкнул это подобие двери,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 15 I----
возвратив ее на исходное место. Показал рукой, что можно присесть.
Положил принесенную с собой папку на стол и сам за него уселся,
энергично и с аппетитом придвинувшись на стуле.
Сбоку на его коротко стриженую голову падал приглушенный
оранжевый свет лампы. Тень от головы вписывалась в круг от света
и образовывала на стене овальный, желтый, месяцеподобный нимб.
Человек быстро глянул на меня, словно сверив описание с
оригиналом. Затем, небрежно полистав бумаги, закрыл папку,
вздохнул и встал.
— Меня зовут Михаил Светлов. Я сотрудник внутренней службы
безопасности президента. Теперь я буду вашим проводником в
новую жизнь.
Я кивнул, ожидая услышать подобное.
— Сейчас я введу вас в курс дела. Но перед этим вы должны узнать
нечто важное.
Выйдя из-за стола, шагнул вдоль дивана, заложив руки за спину.
— Так уж сложилось, что вы попали в наш мир... — На слове «наш»
он оттянул интонацию вниз, получилась тембрально-низкая,
доверительная яма, в которой сидели некие «наши» и куда начинал
скатываться и я. — Вы попали в наш мир случайно и не по своей
воле. Теперь, войдя в... так сказать, предбанник нашего мира, вы
должны знать, что возврата назад не будет.
Светлов сделал паузу, ожидая реакции. Я чувствовал, что надо
молчать и не сопротивляться. Психологически правильным было
представить этого человека, вышагивавшего не спеша, — просто
одним из зрителей, перед которыми я привык выступать.
Наработанные за годы сценического воплощения и паясничанья
навыки двигаться под яркий свет софитов, нащупывая настроение,
ожидания публики, — все это оказалось для меня хорошей школой
психологической тренировки. Так что, подавив улыбку, я только
кивнул этому сотруднику службы безопасности.
Светлов, получив кивок, пошел обратно к столу, зарегистрировав, что
объект повел себя нестандартно.
— Владимир Иванович, — продолжил Светлов с некоторой
укоризной в голосе, толкнув стул, — в ваших интересах быть
сговорчивее и сотрудничать с нами. Тем более что мы относимся к
вам с уважением. Вы — нужный нам человек.
Наконец, я должен был произнести нечто от меня ожидаемое и
приближавшее, пока нескладными, неритмичными шагами к тому,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 16 I----
что должно было стать сначала согласием, а потом сотрудничеством
с этим новым миром.
— Простите, Михаил, чего вы от меня хотите? — Голос слегка
дрожал. Так было, когда я начинал речь со сцены, робко, нескоро,
нащупывая дыхание публики и собственные возможности управлять
ею. — Я не знаю, где я оказался; не знаю, зачем меня сюда
привезли; по какой милости или провинности. Я ничего не знаю. Я —
вещь.
— Ну что вы! — Голос Светлова посветлел и приблизился к той
мягкой интонации, которая называется дружеской. Светлов
энергично присел напротив, едва заметно подавшись навстречу. —
Вы — не вещь, далеко не вещь! Сейчас я все объясню. — Сложил
ладони домиком, прикасаясь к ногтям кончиком подбородка, что
должно было служить, по его психологическим меркам, признаком
дружелюбия, общительности и склонности к приятной, милой беседе.
— Мне очень жаль, что вы оставались все то время, которое
добирались сюда с нашим... ммм... сопровождением, в неведении.
Но я точно знаю, что обхождение с вами было самое приятное и
предупредительное.
— Да, это так.
— Это хорошо. Вас кормили, одевали, — он с умилением посмотрел
на мою новую одежду (двойка костюма), — не беспокоили ни по
какому поводу. Мы хотели привезти вас сюда в спокойном,
уравновешенном, благостном, — это слово мне не понравилось,
заронив странные подозрения, — благостном настроении. Вы
здоровы, сыты, одеты, довольны. Наши сотрудники относились к
вам, как добрые ангелы.
В другое время я бы крякнул, откашлялся, толкнул в бок Юру и
захрипел вместе с ним от смеха. Но я сделал радостное,
симпатичное лицо и с улыбкой кивнул. Неизвестно, где теперь был
Юра. Может, его тоже обрабатывает подобный «добрый ангел».
— Послушайте, Владимир... — Он быстро, чуть заметным
мановением двинулся назад, потом вперед, поправив складку на
штанах. — Давайте на «ты»: мы с вами примерно одного возраста.
— Светлов был лет на пять моложе. — Можем разговаривать на
вполне по-дружески, без жеманств и прелюдий, так сказать. — Он
быстренько засмеялся, делая вид, что смех ему немного неловок, но
для такого приятного собеседника можно сделать исключение и,
если бы не положение службы, то непременно достал бы из
потайного бара, — который, наверняка, схоронен где-нибудь
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 17 I----
посреди этих диванов, — достал бы заждавшуюся пригубленную
бутылочку коньяка, настоянного на грецком орехе, и за милую душу,
в добром, широком настроении, вместе со мной...
Я благосклонно согласился:
— Давайте.
— Послушай, Владимир, — начал свою долгожданную миссию
сотрудник особого отдела, — ты никогда не задумывался, что твоя
жизнь... какая-то неправильная, неполная, ненастоящая? — И он
проникновенно заглянул в глаза, стараясь подсмотреть в них
слабость, раскаяние и оглядку на свою прошлую грешную жизнь. —
Никогда не думал, что все, что ты делаешь, — как бы подготовка к
настоящей, другой жизни?
Поворот беседы становился нелогичным. На первый взгляд. Обычно
за этим следует лаконичный вопрос, выпытывающий степень вашего
морального падения или, наоборот, высоты духовного уровня: «А
верите ли вы в...»
Я молчал, следуя лирическому настроению, взятому моим
теперешним шефом, кивая и с сопереживанием соглашаясь со всем,
что он скажет.
— Да, — сказал я, — в этом что-то есть. В твоих словах есть истина,
Михаил.
Тот смутился, но продолжил.
— В нашей жизни всегда есть моменты, когда мы начинаем
задумываться о целях, об истинном назначении наших поступков,
которые мы совершаем ежедневно. — Вдохнул носом, трагично
сглотнул слюну. — И когда ты понимаешь, что за твоими поступками,
как за деревьями, встает большой лес жизненной цели...
Впрочем, с точки зрения театрального жанра, его слова, конечно,
форсировали достижение этой самой цели, к которой он стремился
относительно меня. Но я сделал вид, что внимаю его высокому
сценическому мастерству всей душой: он все-таки рассчитывал
произвести впечатление на мои актерские фибры.
— ...что этот лес — это бесконечная глубина, готовая принять
каждого из нас, кто идет к ней, несмотря ни на какие препятствия. И
что, в конце концов, этот лес есть не что иное как сад, сладчайший
сад духовных наслаждений и праведности.
Светлов замолчал. Лицо его сияло здоровой спортивной
краснощекостью, будто он прочитал не наставление заблудшей
душе, а технично одолел стометровку.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 18 I----
«Пойдет, — подумал я, — в конце концов, меня ведь не пытают и не
запугивают, а стараются развеселить, хотя бы таким способом».
— Да, Михаил, истинно так.
Он вздохнул и встал, просветленный. Подошел к столу, взял папку.
Элегизм и мощь только что прозвучавшей кантаты играли на его
щеках огромными пурпурными запятыми.
— Владимир, — полуторжественно, но уже начиная приходить в
себя, произнес чекист, — твоя ситуация сейчас такова: ты оказался
самым подходящим кандидатом на роль двойника президента. Наши
спецслужбы уже некоторое время довольно... пристально... ищут
фигуру на эту позицию. Был много кандидатов, но ты оказался
самым достойным. — Подсмотрел в папку. — Мы вовремя тебя
заметили и вели уже несколько месяцев. Тем более что твоя
театральная карьера, — опечаленный, настороженно-недовольный
взгляд мимо меня в стену, — дошла до своего логического
завершения. Ты меня понимаешь? — Чекист приблизился ко мне, от
него пахну′ло сдержанным мужским парфюмом. — Ты меня
понимаешь? — повторил он, настаивая на том, чтобы я понял: что
назад дороги к дальнейшему падению у меня нет. И в острых дулах
его зрачков я прочитал насмешливое безумие: «Думаешь, это ты
меня пасешь? Это мы тебя пасем! Так что подбери сопли и смейся,
паяц!»
Последовала протянутая ладонь. Я взял ее, сложенную лодочкой, и
поднялся.
В Древнем Риме оскорбление величия цезаря каралось смертью.
Подобное подразумевает и наше законодательство. Искупить
преступление ценой отказа от своей личности во благо личности
государственной — разве это не есть тот самый путь в «сладчайший
сад духовных наслаждений и праведности»?
6. ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ В СОСНЫ
Мое окно выходило в большой, холодный лес.
Стволы сосен, перемежаясь с опушенными снегом ветвями,
представляли пространство, вероятно, более плотным и занятым,
чем это было на самом деле. Поэтому лес, тропинка в нем, забор
вокруг дачи — все это казалось каким-то специально запутанным,
обманным, замаскированным
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 19 I----
Изредка в спускающихся сумерках между деревьев мелькали
фигуры людей. Впрочем, как-то раз, наблюдая за одной из фигур —
наверняка, следит за моим окном, настойчиво, уверенно вертелось в
голове, — я распознал в ней причудливую тень, собравшую в себе
пригорок, пенек, пушисто заваленный снегом и часть какого-то
огородного строения — вероятно, теплицы. Разглядев эти детали,
когда солнце ушло, я посмеялся над своей мнительностью и
возвратился к рутинному занятию нескольких последних дней:
чтению «Махабхараты». Безусловно, в моей ситуации это был самый
худший вариант литературного развлечения. Сейчас, чтобы
успокоиться, выпрямить мысли, собрать остатки воли,
самообладания, мне гораздо больше подошел бы нудный, но
упорядоченный и обнадеживающий «Робинзон Крузо». Человек на
острове в лесу, потерпевший крушение прежней жизни. Возврата к
которой, как объяснили, быть не может. Однако заботливая рука
Светлова подложила именно этот запутанный, с цветастыми
сюжетами и иллюстрациями издевательски плотный фолиант,
подарочное издание. Обычно сеансы чтения длились недолго и
заканчивались отличным и глубоким сном.
Но, конечно, за мной все-таки наблюдали. Если в течение нескольких
дней после беседы с сотрудником внутренней службы безопасности
меня почти не беспокоили, то в этот раз, как только я, зевнув, прилег
на диван с пресловутым эпосом, в комнату, вежливо постучавшись,
заглянул Светлов.
Одет он был по-зимнему и по-загородному: шуба, валенки, мягкая
ушанка, стыдливо скомканная в руках. Одна из завязок игриво
замотана на мизинце.
— Владимир Иванович, не пора ли прогуляться? — Несмотря на
свое прошлое дружеское достижение, общаться он почему-то решил
снова на «вы». Он был с улицы, и превосходные, характерные
огромные запятые краснели у него на щеках.
— Извольте...
Тут же из-за спины моего провожатого возник бодрый, стройный
молодец, — вероятно, один из тех пушкинских сотоварищей
Черномора, с лицом правильным и совершенно общим его
выражением. Он поставил в комнату пару новеньких, угольных,
чувствительных валенок, на них аккуратно примостил точно такую
же, как у чекиста, ушанку, заботливо подоткнув кончики завязок, и,
растопырив, словно изнанку медвежьей шкуры, развернул ватную,
объемную, как одеяло, шубу.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 20 I----
— Извольте... — повторил я, второпях неуклюже бросив
невзлюбленную книгу, и вдел руки в услужливо подготовленные
рукава.
Уже сильно свечерело. Солнце давно укатило на запад, оставив
среди сосен, казавшихся горными выветренными столпами, остатки
своего тяжелого багрянца в замерзших, тусклых лунках. Мороз
буквально наливался тяжелым, синим свинцом. Светлов указал
рукой на тропинку, уводившую в сосны, и тут же на деревьях
вспыхнули небольшие лампочки под треугольными козырьками. Для
нашего удобства.
Чекист шел впереди, шумно и радостно дыша, поворачиваясь и
размахивая красной своей улыбкой, обнимая гигантскими
рукавицами воздух, и громко, невнятно — одними интонациями —
что-то огромно рассказывая. У меня, несколько дней сидевшему
взаперти, на крутом и тугом морозе с непривычки закружилась
голова. Заметив это, Светлов повторил, более сдержанно и ужато:
— Мальчишек радостный народ коньками резво режет лед!
— Звучно…
— Да, очень звучно! Звучные стихи!
— Я имею в виду оригинал: «звучно режет лед»... — Было все
таки очень холодно, я еще не согрелся и не мог разделить восторгов
прогулки.
Светлов не унимался, радостно стонал в паузах и с ошибками
декламировал классика:
Погасло дневное светило,
На море дальнее вечерний пал туман.
Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, далекий океан...
«Черт знает что такое...» — подумал я с досадой, все же
заразившись лирическим восходящим настроением стихов,
попавших в этот ледяной вечерний воздух и зазвеневших среди
сосен поставленным зычным голосом чекиста, умевшим найти
психологически верную тональность.
— Как вам книжка? — Светлов, стремительно дыша и сбивая с веток
снег, продолжал обращаться на «вы». — Между прочим, одна из
немногих в мире, которая сама о себе утверждает, что в ней
содержится все на свете. Прямо-таки все-все!
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 21 I----
— Я не любитель эпосов...
— Это вы зря. Сейчас самое такое время — эпическое... Мы все
живем в эпосе. На самом деле. Да, мы все живем в мифе. И в
эпосе... Человеческое сознание вообще очень плохо переносит
реальность. Потому что в ней нет ничего человеческого. Или очень
мало. Это вот как мороз.
— А эпос — это как шуба...
— Это миф — как шуба. И он вас согревает. Не дает погибнуть. Миф
рукотворен, как шуба. Миф человекоподобен, так же, как одежда
напоминает человека. Она скроена для него. Она его укутывает и
сохраняет. Человек почти никогда не соприкасается с реальностью.
Только в самом начале своего существования. Где-нибудь на заре
истории. Ему зябко, неприветливо и постоянно тревожно. Потому что
реальность заставляет мозг работать лихорадочно и постоянно. Мозг
изобретает сознание — одежду — и это последнее, сознание, я
имею в виду, формирует окончательную, уютную, наконец, ту самую
человеческую оболочку, форму осуществления реальности — миф.
Миф очень удобен и уютен. Потому что создан по человеческой
кройке. А реальность — это радиация, пустота, бесприютный космос
— она оголяет человека. Она — как камень.
Мы зашли за густые кусты. Домик исчез. Лампочки, накалившись,
светло дымились прямо над тропинкой в поднимавшемся от нас
паре, провисая между ближайшими соснами на оледеневшем
проводе.
— Вы должны понять, Владимир Иванович, что в своей новой роли
— вы совершенно мифическое и эпическое существо. Прямо сейчас
я не буду углубляться во все это. Но хочу, чтобы вы кое-что поняли.
— Светлов обернулся и оказался ко мне лицом к лицу. Большая,
пухлая рукавица, уперлась в крупную пуговицу на моей шубе и
неумело, беспомощно пыталась ею повертеть. Лицо его посинело от
мороза и темноты, запятые свернулись в красно-крапчатые точки,
глаза — раньше светло-голубые — тревожно и зябко сжались,
потемнели. — Вы должны понять, что жизнь, казавшаяся вам оттуда,
снизу, такой определенной и понятной формой реальности —
совершенно другая, далеко не определенная и, может быть, даже не
реальность. Здесь мы видим и формируем эту жизнь как большой
эпос на основании мифологических структур, присущих сознанию
большинства людей. Если вам не подходит «Махабхарата», — я
надеялся, что литературно-образная подача вам покажется более
близкой, — если она вам не подходит, можете воспользоваться
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 22 I----
любой научной литературой по мифологии. Ориентируйтесь на
древнеиндийскую. Вникать слишком глубоко в нее не имеет смысла.
Но базу следует знать хорошенько. И вжиться. Я буду вас
инструктировать. — Чекист снова повернулся, пошел дальше,
повращал головой, как делают спортсмены, разминаясь. — В первое
время вам, Владимир Иванович, следует задавать как можно больше
вопросов про нашу государственную мифологию. Чтобы, так сказать,
воплотиться в нее самому.
Потом Светлов подпрыгнул, снова поболтал головой, передернул
плечами, будто пытаясь сбросить с них невидимое покрывало,
сделал несколько боксирующих выпадов и, наращивая от меня
дистанцию в лес, побежал трусцой, по-разбойничьи свистнув и
заговорщицки запев:
«Удар, удар, опять удар, еще удар — и ввво-о-о-от!
борис будкеев краснодар — пррроводит — оперррко-о-от!»
И затем из леса раздалось раззявистое:
«И думал Будкеев, мне ребра крушааа,
Что жить хорошооо! и жизнь харрра-ша!»
7. БОЖЕСТВЕННЫЙ БИЛЛИАРД
В домике все было тихо. Внутренняя тишина, уравновешиваясь с
внешней, создавала ощущение бесконечно длительного,
безвременного простора молчания. Будто все шумы, напряги,
беспокойства, все спешащие поезда, спотыкающиеся, бегущие,
ковыляющие, падающие ноги, болезненно мелькающие
мыслеобразы — все осталось там, в полосах, сферах, в орбитах
грязных и беспорядочно смешанных оттенков вопящих красок, — на
бурлящей, буйствующей, охватывающей мир бесконечно широким
кольцом шумящего хаоса периферии; а здесь, в центре тайфуна, в
самом оке Сансары, в фундамент бытия утверждалось безмятежное
белое пятно спокойствия.
Иногда только в коридоре раздавались аккуратные шаги, серые
голоса — сменялись таинственные караульные. Я пробовал их
посчитать — сначала на слух по оттенкам тембров, потом визуально
— изредка проходя по коридорам. Явных запретов на перемещение
по дому не было, но существовало несколько правил: плохим тоном
считалось болтаться по этажам без дела и нарочно высматривать,
что и как устроено; выходить на улицу без сопровождения и без
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 23 I----
надобности тоже не приветствовалось; после десяти вечера до
восьми утра действовал своеобразный комендантский час.
Естественно, все это для меня. Остальные жильцы — не считая
караульных молодцов — повар, уборщик помещений, комендант, сам
Светлов и еще один-два подобных субъекта, конечно, перемещались
более свободно, насколько это возможно в соответствии с их
службой. И в этом смысле траектории их передвижений
ограничивались шахматными закономерностями. Повар: кухня —
улица — кладовая — столовая. Уборщик: утреннее возникновение в
гостиной — уборка лестницы — мытье полов на втором (моем) этаже
— исчезновение вниз по лестнице.
Караульные, которых я безуспешно пытался сосчитать, действовали
как пешки. Сравнение с матрешками не подходило из-за абсолютной
идентичности не только по внешнему виду, но и по размеру. Стоило
только открыть дверь, как возникал рослый, доброжелательный,
молодой-удалой великан, спрашивал вежливо: «Вам куда?» и
бесшумно сопровождал. Первому из них увиденному я дал имя
«Иван», просто чтобы начать отсчет. Он сопутствовал мне на первом
этаже, который оказался очень уютной, укромной гостиной. В центре
таинственно поблескивал круглый стол, обрамленный приземистыми
диванами, один боковой ход был лестницей на второй этаж, другой
вел в столовую, между ними — большая, многоярусная библиотека
— разноцветная, разномастная, прекрасная, как многоэтажка Гауди,
обслуживаемая, подобно строительному крану-журавлю, стремянкой,
способной доставить к вершинам, где покоились Гегель,
классическая немецкая философия, а также Шопенгауэр,
окруженный буддистской и смежной с ней индуистской литературой и
всякого рода нетленными энциклопедиями. Сюда, собственно, на
чердак философской мысли я и повадился исполнять наказ
Светлова.
Второй караульный — Анатолий, как две капли воды похожий на
Ивана, но с гомеопатически мизерной родинкой на губе —
сопровождал меня на прогулках, когда Светлов был занят. Третий —
Терентий (числительное «три» и попавшееся мне на глаза имя
древнеримского писателя Теренция, забавно расположившегося
между Тургеневым и Евклидом, несколько созвучны) — этот был
точной копией Анатолия, но временами казавшийся мне как будто
без родинки и немного полнее, словно был тем же Иваном, но
отдохнувшим в увольнении. Терентий водил меня в большую,
светлую, нескромно роскошную столовую, похожую на зал
бракосочетаний.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 24 I----
Пока я в полном одиночестве обедал за длинным, министерским
столом, одновременно перелистывая что-то из Блаватской и
репродукций Рериха, он стоял «вольно», вальяжно и в отступлении
всех правил прислонив подошву сапога к стене, и маникюрной
пилкой шлифовал ногти. Пятый — с зеркально перемещенной
родинкой — назывался мной Аркадием и ничем не отличался от всех
остальных, даже точно так же падал в снег и негромко матерился,
когда отставал на лыжной пробежке.
Со Светловым я теперь виделся каждый день. Он либо
инструктировал, либо экзаменовал меня, либо совместно разбирал
особенно трудные понятия индуистского мироустройства. Общение с
ним становилось все ближе и доверительнее. «Ты» и «вы»
перемешивались в его речи постоянно, впрочем, предпочтение
отдавалось более дистанционному обращению. Прогуливаясь,
беседуя, мы как-то раз достигли высокого бетонного забора, —
границы придачного участка, — маскировавшегося под лес: на нем
росли, удаляясь, облупившиеся рисованные сосны. Чекист поздно
заметил его и, сконфуженный, аккуратно повел меня обратно. Я не
подал виду, хотя обратил внимание на нелепую улыбку Светлова.
В домике обнаруживалась бильярдная. Сюда Светлов приходил,
чтобы разрядится после трудового дня. Он исчезал с утра за
пределы дачи и возвращался вечером, растревоженный и
раззуженный, словно в нем, как в пустой камере футбольного мяча,
болтался твердый и тяжелый камень мыслей. Перебрасывая и пиная
этот мысленный ком, он жестко и резко отыгрывался на бильярдных
шарах, молниеносно щелкая кием.
— Как вы для себя решили проблему совмещения атмана и
брахмана? — Раздраженный, он держался официального
обращения. Щелчок — и шар, закрученный, заметался между
бортами.
— Пока никак... Для меня слишком много всякого такого слепленного
вместе... совмещенного... — Я долго прицеливался и одновременно
обдумывал мысль, в результате кий по касательной резанул шар,
направив его юлой мимо лузы.
— Это называется синкретизм... — со злобой быстро парировал
соперник по игре и безжалостно утопил свою жертву, легкомысленно
слишком близко подведенную мной к лузе.
— Вот-вот... в мозгах потом слишком много синкретизма от этого
всего...
Светлов настырно хмыкнул, прищуриваясь на очередную жертву.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 25 I----
— Давайте я вам все объясню по порядку.
— Давайте…
— Смотрите, что у нас имеется. — Он поставил три разноцветных
шара в центр стола. — Вот Брахма, Вишну и Шива. Тримурти. —
Поместил красный, синий и белый шары в треугольную рамку и
повозил ею по столу, тихо шурша. — Онтологически неделимая
троица. Они всегда вместе. Куда один — туда и остальные. — В
доказательство он сделал круговое движение рамкой, и шары
послушно заскользили внутри, постукивая и дружно следуя границам
треугольника. — Брахма — это основа всего. Мировая материя,
невидимый, но реальный мировой океан — все создается им.
Своеобразная виртуальная всесоюзная житница. Так? Из нее, как по
волшебству, возникают все вещи на свете. Именно эта
виртуальность, всевозможность — сон Брахмы, — это как бы
вселенская ткань, бульон, в котором все и пребывает. Вишну, — под
руку Светлову попался синий шар, — это фигура уже более
конкретная, твердая, ощущаемая, материальная, плотская. — Он
жадно сжал шар, как яблоко. — Вишну старается сохранять
вселенную в состоянии гармонии, проникая своей энергией все вещи
насквозь. И, проникая, пронизывая, как бы скрепляет их единство. —
Светлов расслабил ладонь и покатил шар. — Отсюда стремление к
осязаемым, наглядным воплощениям. Вишну, помимо своего
собственного бытия, имеет реализации в виде аватаров. Отметьте
этот момент. Он важен. Аватары — тоже божества, заместители и
представители Вишну...
— Например, Рама.
— Точно... — Светлов задумался, потрогал кончик кия и стал
натирать его мелом, укоризненно поцокав языком. — Помните, что я
говорил вам о мифологии, эпосе?.. — Вопрос был риторическим,
ответ — необязательным. Голос и глаза моего нового шефа
успокоились и приобрели какой-то лирически-исповедальный
оттенок. Будто он вспоминал давно забытое, нетрогаемое и теперь
доставал его аккуратно, детально, деликатно, словно спящего за
пазухой котенка.— На самом деле не так просто решить вопрос,
существуете вы или нет. Дискуссия о существовании, о реальности
идет, многоуважаемый Владимир Иванович, издалека. Поскольку в
мире много преходящего, текучего, древние индусы решали этот
вопрос таким образом... как будто все окружающее нас — некоторый
сон, обман. Реальность сна для спящего — истинна. Тогда откуда
знаете вы, что не спите?
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 26 I----
— Майя...
— Согласен, майя. И сансара... Эти вопросы не такие уж
абстрактные и заумные. Хотя бы раз в жизни любой человек
задается вопросом: а не снится ли ему все это? Вот, например, вы?
— Светлов, поглаживая вращательными движениями мела кончик
кия, посмотрел на меня любопытствующим взглядом. — Вы
задавались?
— Все это не так уж ново... жизнь есть сон. Пьеса есть такая у
Кальдерона.
— Вот видите... в принципе, это даже довольно расхожая идея. —
Голос Светлова приобрел вкрадчивые, слащавые интонации. —
Общие идеи, так сказать, уже уложены в головах людей.
Существующий порядок — политический, экономический...
идеологический — он во многом зависит от поведенческих привычек
и совокупности общих идей, присущих людям...
— К чему вы клоните?
— К тому, что ничего принципиально нового политтехнологам
придумывать не надо. Все и так уже есть в головах электората.
Представьте только, что майя — это форма государственного
управления, сансара — собственно реальное государство,
воплощение такой формы, божества различного уровня, мастей и
толка — руководители там и сям, наверху и на местах. Брахма,
великий сновидец, формирующий нашу реальность, есть не что иное
как высшее руководство, Верховный, сновидящий наше бытие —
политическое, экономическое и так далее. Если ему снится одно —
оно и существует в таком виде, снится другое — существует или
видится совершенно иначе, в другом цвете, поведении и
взаимодействии власти с народом, даже политической геометрии.
Хоть кверху ногами.
— То есть, используя такие общие идеи, вы, политтехнологи,
управляете массами?
— Дело не в том, что мы ими управляем. Мы поддерживаем
определенную картину мира, воплощая ее в определенной
государственной реальности. — Светлов полюбовался проделанной
работой, отставил кий и перешел к конкретике. — Итак, наш
Верховный — это Брахма, Вишну и Шива в одном лице. Тримурти.
Его видение, как необходимо строить политику, от самых оснований
и до предела бесконечности — то есть куда в будущем вести народ и
государство, — это и есть «государственная майя», если так можно
выразиться.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 27 I----
Свое видение наш собственный Брахма транслирует через
различные каналы на всех
существ нашего государства, нашей собственной Сансары. Все мы
находимся в его сне, в его видении.
— Очень все это забавно... — Я попытался дать почувствовать
Светлову, что нахожусь как бы над ситуацией, над этой индуистско
политической выдумкой.
— Не надо забывать, дорогой Владимир Иванович, что теперь вы
имманентная и почти бессознательная часть нашей мифологической
системы и совсем уж не следует быть настолько инфантильным,
чтобы считать себя свободным от ее влияния или думать, что
можете легко нырнуть в какую-либо другую реальность. Сейчас вы
поймете, как глубоко вы уже во все это вляпались, — тут же
парировал чекист. — Я о вашей непосредственной роли.
— И какова же эта — моя — непосредственная — роль?
В то время как я изображал независимый вид, Светлов
прохаживался около стены со стеллажами бильярдных
принадлежностей, задумчиво покусывая нижнюю губу. Взял
несколько шаров поменьше, неспешно, вращательными движениями
ввел их в поле стола, словно запускал в прудик разноцветных рыбок.
— Помните, я упомянул аватаров Вишну?
Я упрямо решил не отвечать и скрестил руки.
Светлов сдержанно ухмыльнулся.
— Аватары приходили в мир, чтобы поддержать в нем равновесие
сил, способствовать справедливости и нравственному порядку. —
Проговаривая, Светлов опускал очередной шар и хитро на меня
косился. — Аватаров было бесчисленное количество. В идеале
можно считать аватаром любое существо, добровольно
соблюдающее закон — дхарму, установленную верховными богами.
Любой чиновник — пусть даже самого низшего уровня — но
ревностно придерживающийся закона — какой-никакой, а уже и
аватар.
— То есть вы, конкретный имярек, потайной сотрудник
мифологической структуры госреальности, вот вы прямо так и есть в
данный момент аватар, прямо-таки стоящий передо мной?
— И вы, и вы, милый мой Владимир Иванович, урожденный в
клоунской касте, путем перерождения и благодаря некоторым трудам
нашим, способствующим, через вспомоществование наше — вы
тоже скоро готовы родиться новым аватаром! — Светлов жгучим,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 28 I----
клеймящим своей уверенностью взглядом вцепился в меня, тяжело
накренив голову. Мне пришлось скромно уйти от этих безумных
зрачков. Он воспринял это как согласие.
— И какова же моя аватара?
— О, ваша аватара — высокого уровня. Вы воплощаете внешность
самого Верховного. Вы — облик, цветная тень его, движущаяся как
бы самостоятельно... Двойник, двойник — вы понимаете, что ваша
роль — не отличаться от оригинала?
Я хотел высказаться, что мое прежнее актерство — это и так
двойничество во плоти. Раз уж мне не уйти от этого. Но Светлов
жестко прервал:
— Вам нужно просто понимать это. Чувствовать. Переживать свое
двойничество. Свое существование как избранничество в виде очень
важного и достойного перерождения. Пока просто ощущать и
переживать. Мысли и действия придут потом. После. Доверьтесь
нам. Вы поняли?
— Я понял…
— Очень! очень важно, чтобы вы это поняли! Чтобы смягчить накал
речи моего шефа, я миролюбиво спросил: — А что с Шивой?
— Ах, Шива... наконец, Шива... — Светлов, успокаиваясь, нарочито
медленно поднял треугольник, освободив из него шары. Красный и
синий поставил рядом и поодаль — белый биток. — Шива — это
несколько противоречивый бог. С одной стороны, он приносит
счастье, благоденствие, с другой, он — форменный разрушитель.
Причем разрушает он по своему обычаю не что попало, а всю
вселенную сразу... Но если брать по большому счету, — Светлов
тоже хотел примирения, — то да, вы правы... сам черт сломит
голову, разбирая, кто за что ответственен в этой мифологии, где
большинство богов сменяют друг друга при выполнении своих
функций. Даже Брахма в индуизме не самый главный, потому что
еще есть Нараяна и Праджапати, которые оба являются, как и
Брахма, — тот же Брама, — и творцами миров, и высшими
воплощениями бесконечного духа...
Светлов резко выдохнул, присел, прищурился, и, замерев, жестко
скользнул кием. Белый Шива ударил лбом Вишну и Брахму, загнав
каждого в свою лузу.
— Дуэт, господа! — подытожил эффектным ударом свою лекцию
Светлов.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 29 I----
8. ...
Если немногим раньше мне казалось, что я уже готов выйти из
сансары, — еще совсем недавно, только оказавшись на даче, — то
теперь она, насмехаясь, поигрывая, улавливала меня очередным
силлогизмом, хватала за хвост и перебрасывала на другой уровень,
лукаво наблюдая, как поведет себя жертва. В отчаянии я понимал,
выйти из сансары невозможно. И боги также завязли в ней,
опьяненные своей властью, пусть и молниеносно перемещаясь
внутри иллюзорно-прекрасных своих миров, переворачиваясь,
кувыркаясь, подобно играющим котятам, пусть и смеясь и упиваясь
сладким, радужным избытком силы и довольства, счастья быть
выше обыденных бед человечества. Но все равно они — лже-боги и
по плоти ничем не отличаются от обычного человеческого существа.
«Итак, вмешательство богов никак не избавляет от круговорота,
взлетов и падений в этой дурной бесконечности. Правда, есть путь
просветления. Который заключается в тихом выходе, в неучастии, в
непротивлении, в примирении, в угасании... А что если побег?» Я
обернулся. Сзади, поскрипывая снегом, на некотором расстоянии с
непричастным видом, синхронно моему ходу, — быстрее,
медленнее, — шествовал очередной конвоир. «Анатолий или
Аркадий? Кто в этот раз? Анатолия... Аркадия... забавно, что я
выбрал древнегреческие названия... Или Василий? Или на этот раз
вообще какой-нибудь Леонид?» На мой задержавшийся взгляд тот
вопросительно посмотрел, достал из кармана сигареты. Я
отрицательно покачал головой и продолжил медитативную прогулку.
«Кто их разберет, один это человек или разные? На вид есть что-то
неуловимое в их лицах... или лице... что меняется каждый день, что
дает повод считать их разными людьми. А вот по движениям, голосу
— словно зеркальные отражения друг друга... Может, это никакой не
Анатолий, Аркадий, Леонид или Терентий, а просто Ваня? Обычный
деревенский парень, из захудалого рода кшатриев. Попавший
отбывать свою карму на скучную государственную дачу, а не на поля
эпических сражений, в эпицентры скопления божеств, в
судьбоносные летающие штабы-виманы, где за круглым столом
хлопочут мировые часовщики, затягивая мировые пружины, которые
дрожат-дрожат-дрожат, пока не лопнут от напряжения...»
Мы дошли до забора. Конвоир жестом показал назад к даче. Я
склонил голову набок, пожал плечами, дружелюбно улыбнулся,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 30 I----
развел руками: мол, прекрасный день, солнце в зените, очень
хочется побыть именно здесь. Разговоры конвойным
предусматривалось вести только в крайнем случае. Но обычно
подразумевалось, что все общение можно утрировать до простейших
смыслов, выражаемых жестами. Не мировоззренческие же диспуты
нам вести. Я присел на поваленное, заснеженное бревно. Он — тоже
— поодаль — спустя некоторое время. И закурил.
«Никакой это не Анатолий! Терентий!» — решил я твердо. Только он
позволял себе такое поведение. Курение, соглашательство с
поднадзорным, беспринципная расслабленность в виду близкого
забора, халатное обращение взгляда на птиц, стрекочущих в
далеких щетках сосен. Впрочем, он мог быть очень уверен. Куда мне
бежать?
Внезапно возле забора показалась собака. Терентий мирно созерцал
сорок. Песик — худая, остромордая дворняга — озабоченно
подпрыгивая по следам, оставленным в глубоком снегу, петляя,
приближался к нам. Подбежав ко мне, он слюняво улыбнулся,
нетерпеливо завилял хвостом и заинтересованно присел рядом. Я
погладил собаку толстой варежкой. Терентий безмятежно
рассматривал верхушки деревьев, пуская дым строго вертикально.
Пес улыбнулся еще радостнее и забрался передними лапами мне на
пальто. С шеи у него свисал шнурок, на котором в слабом узле петли
болталась скрученная бумажка. Осторожно высвободив руку из
варежки, пока на ней лежала лапа пса, я еще раз погладил собаку,
проведя от холодных кончиков ушей к припорошенной шерсти на
груди. Записка легко упала в ладонь. Собака тут же потеряла ко мне
всякий интерес, перестала лыбиться, сползла на снег и со
скучающим видом потрусила дальше по дорожке. Охранник страстно
щурился в небо, докуривая сигарету, не спеша задерживая дым в
продолговато вытянутых губах, словно раздумывал о чем-то
принципиально важном: например, дольют ли ему бульона на один
половник больше — ввиду прибавления мороза на целых пять
градусов.
Бумажка была в рукаве. Я встал, лучезарно улыбнулся Терентию в
лицо, задорно моргнул и кивнул в сторону дачи. Он все так же
заумно таращился в небо, потом опомнился, выбросил окурок и, не
изменяя задумчивому настроению, неожиданно произнес:
— Пойдем, что ли?
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 31 I----
9. ...
Эстафету светловского инструктажа через несколько дней перенял
его соратник по их общему тайному делу. С ним приходилось
несколько раз сталкиваться в коридоре — при встрече, беззвучно
поздоровавшись одними губами, он стыдливо как бы подворачивал
голову набок, будто рассматривал, какого цвета у него галстук или
пятно на воротнике. Хилая, плосковатая фигура постоянно норовила
упасть вперед, подергиваясь при ходьбе внутри широкого, с
нескромно заметными подплечниками пиджака. Но внезапно
возникавшие ноги бодро подхватывали обреченное упасть тело и
выносили его стремительной волной, словно лодочный нос, с
разбегу выскакивавший на берег. Такое нестандартное отношение с
земным притяжением могло сформироваться только многолетним
усердным, прилежным лежанием за канцелярской работой. Именно
полулежание он и продемонстрировал во время случившейся
беседы.
Спускаясь утром в библиотеку за очередным книжным кирпичом, я
услышал от сопровождавшего караульного — наверняка, это был
Анатолий — что перед крутой лестницей мне лучше завязать
болтавшийся шнурок и что днем со мной встретится Евсевий
Семенович.
— Кто это?
— Товарищ майор службы безопасности, — скромно ответил
сопровождавший, потупив взор.
Кабинет был тот же самый, где происходила вербовка. Евсевий
Семенович занимал за столом прежнее светловское место, изрядно
облокотившись на него всем туловищем и почти обнимая всю
рабочую поверхность, так что одна сухожилистая кисть безвольно
свешивалась за край. Грудь прессовала стопку бумаг, торчавшую
снизу белой в черные козявки букв манишкой. Длинное лицо
обращено ко мне боком. Он что-то такое тихо проговорил, дернул
кистью — и я, памятуя о чекистском гостеприимстве, присел на один
из знакомых диванов. В то же время ожидая, что из
противоположного в любой момент может воплотиться сам Светлов.
В качестве одного из аватаров Вишну, например.
Вы бы ни за что не догадались, в какой момент Евсевий начинал
говорить. Голос у него был тихий, как бормотание дождя. Так что
вначале я даже принял его слова за урчание в желудке. Возможно,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 32 I----
он разговаривал сам с собой? Евсевий близоруко что-то вычитывал
из бумажки под самым носом, одноглазо уткнувшись в нее, как
голубь в асфальт, выискивая в его зернистости что-нибудь
съедобное.
— ...как Михаил Васильевич уже сообщил... действия необходимо
синхронизировать и ускорить... профильные специалисты проведут
обучение, тренинги... помните о высочайшем уровне
конфиденциальности... теперь о главном...
Суть его лепета, в который пришлось благоговейно вслушиваться,
раскрывала, собственно, самое важное во всей этой истории —
Евсевий, наконец, стал расписывать задачи моей непосредственной
роли. Они сводилась к тому, чтобы замещать Верховного во время
поездок — сидеть в государственном автомобиле и выглядеть его
профилем в полупрозрачное стекло. Пока все.
Аватаров должно быть много, делал я из этого многозначительный
вывод, очень много. Они должны детализировать видимое
существование Верховного и создавать ощущение его божественного
присутствия повсюду. Вероятно, есть аватары, стоящие на трибуне с
поднятой рукой; аватары, играющие в футбол или хоккей,
плавающие в бассейне; возможно, есть такие, которые выступают
перед журналистами и вообще на публике (вероятно, это самые
профессионально заточенные на общественность аватары); потом
есть аватары-мыслители — в самом ядре всего этого облака
воплощений, — передвигающиеся медленно и задумчиво, носящие в
своих головах заряды ментального поля Верховного; они общаются
только с ним и самыми приближенными; и еще, гипотетически, есть
один центральный аватар — или уже собственно сам Верховный? —
неподвижно лежащий в полутьме роскошной кровати под
балдахином в центральной зале Священной СанСаРы с
полуприкрытыми веками, сновидящий все свои проявления,
управляющий ими и в принципе существующий для того, чтобы вся
наша реальность проявлялась именно таким, а не иным
политическим образом.
В конце своего отнюдь не пламенного, но важного спича, Евсевий
откинулся на спинку стула и посмотрел на меня круглым голубиным
глазом. Скромно потупил взгляд, наблюдая свой галстук.
— Подготовка ведется в рамках необходимости продублировать
ситуации с перевозкой первого лица государства... при назначении в
многолюдные места... обеспечение многократного присутствия и
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 33 I----
невозможности определения объекта охраны со стороны
предполагаемых провокаций... создание сложности обнаружения... —
Слова стрекотали тихо, но очень разборчиво, как детальное
потрескивание наручных часиков при их заводе.
10. ИНФОРМАЦИЯ КАК ГАЛЛЮЦИНАЦИЯ
Записка, переданная таким, как было описано выше, ловким и
юмористическим образом, представляла собой выдранный в спешке
листок в клетку. Узкий скотч крест-накрест изнутри прихватывал
миниатюрную полупрозрачную пилюльку. Под ней на бумажке синели
рукописные каракули. Осторожно отделив скотч, я прочитал:
«Среда шесть вечера выходи на прогулку в то же место к забору. За
полчаса до прогулки вставь таблетку как можно глубже в ухо. Возле
забора встретишь Полкана».
В этот раз охранник нервничал. Иногда пристально, словно что-то
подозревая, посматривал исподлобья, избегая глаз. Выходить ему на
мороз не хотелось. Отрывистыми и короткими движениями запахнув
шубу, угрюмо кивнул, что-то промычал, достав из кармана сигареты.
Солнце почти зашло, просвечивая впереди сквозь щели забора. В
голову пришла легкая и естественная мысль, что такая сторона
света, как запад, — именно там, прямо по курсу, за забором,
черневшим закатной тенью и скрывавшим выход из всего этого
чекистского подворья и леса к свободе. Это сориентировало меня,
если бы имело смысл.
Дойдя до бревна с просиженным в снегу на манер седла серединой,
я остановился, неспешно полез в карман, ожидая, что будет дальше.
Охранник покашливал за спиной в нескольких шагах, топчась и
прицельно бросая по сторонам взгляды. Сосны раскачивались в
верхушках, словно вытягиваясь выше и выше, чтобы поймать, как
глоток воздуха, толику уходящего солнца. Тени грузнели, но
всплывали на снегу пятнами, распространяясь шире и шире.
Одно из пятен отделилось от забора и поплыло ко мне.
Приглядевшись, я увидел: это был худой песик, вилявший среди
сугробов.
«Точно, Полкан...» — подумалось в голове неспешно, спокойно, как
бы со стороны.
— Собака на месте... прием... прием... как слышно? — произнес
Полкан у меня в голове шипучими окончаниями слов, подбегая к
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 34 I----
бревну. — Спокойно... — предупредительно продолжил он, сглатывая
слюну и снова разевая мокрую пасть, выпуская густой пар. —
Спокойно садись на бревно. Не смотри на охранника. Не делай
резких движений... Закури. Слушай.
Руки, доставая сигарету и зажигая огонь, задрожали. Мысль о
неожиданном сумасшествии была сама по себе безумной. Охранник,
чье присутствие я чувствовал спиной так же, как, видимо, Орфей
свою Эвридику, сосредотачивал в себе островок знакомого,
нормального, здравомыслящего мира. Шея задрожала — я не
решался ни обернуться, ни посмотреть на собаку.
— Слушаем внимательно и запоминаем. — Пес улегся у ног, то
отворачиваясь, то посматривая на вспыхивавший уголек сигареты. —
Во-первых, ты знаешь, для какой задачи они тебя готовят. Это роль
подставной куклы, которую будут возить в «Мерседесе». Наверно, не
очень интересно занимать место статиста после таких-то ярких и
динамичных ролей?
Я неуверенно кивнул.
— Вижу, понимаю: роль тухлая, негодная... Это первое... Второе... У
нас есть три дня. Потом будет поздно. Есть информация, что весной
на Верховного готовится покушение — в один из тех моментов, когда
его в кои-то веки повезут мимо толпы. Роль жертвы — это твоя.
Потом скажут, что Верховного там не было. Но тебе от этого легче не
будет. Поэтому, в-третьих... мы готовим побег. Среди охраны один из
наших. Он подаст знак, скажет: «Не все действительное разумно».
Доверься ему... Собственно, это все... Привет из Лапуты... Да,
погладь Полкана за меня. Он тоже один из наших, через него идет
трансляция... таблетка скоро испарится сама... заканчиваю связь...
конец действия информационной галлюцинации...
11. ЧЕКИСТСКИЙ БАПТИСТЕРИЙ
Ночью я проснулся от звука в окно. Снежная крошка коготком
стучала в стекло, ветер косо хлестал ее в низ рамы, где уже
образовался треугольный занос, внутренняя сторона которого покато
прогибалась, словно кошка, улегшаяся в углу дивана.
В окно виднелось место, где мы прогуливались со Светловым в
соснах, под лампочками.
Свет одиноко, рыже маячил в конусном мираже, созданном
бесчисленным потоком снежинок.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 35 I----
В дверь тихо, но настойчиво, нетерпеливо, стучались. Теперь я
понял, что в действительности проснулся от стука. Такой же, как
предыдущий, прозвучал ранее, пока я спал. И второй показался
напоминанием о чем-то, звуковым дежавю, «бетховенским стуком».
Я открыл. Высокий, с фарфоровым, тучным, овальным лицом, стоял
Анатолий. Или Иван. Кто их разберет. Негромким, безликим
строевым голосом произнес:
— Вас ждет Михаил Васильевич. Хочет побеседовать. Это надолго.
— И передал мне стопку свежего, мягкого, пахнущего полиграфией
белья.
Мы спустились на первый этаж, прошли через большую столовую,
сейчас темную и загадочную, как предновогодний зал, повернули в
узкий коридор, миновали порожек, ступенчато горбившийся, —
переход из дома к пристройке, — резко спустились в тесно
вырубленный проход, где хозяйничал плотный, горячий воздух с
привкусом распаренного банного веника. Здесь и впрямь, за
предбанником была сауна, обшитая деревянной решеткой, с
овальным, словно мыльница, бассейном.
Пока я переодевался в выданный охранником комплект банного
белья, Светлов, выглянувший из-за двери с улыбкой чеширского
кота, приветствовал меня и, заняв свое обширное место на решетке,
жаркий, пылающий, в набедренной повязке, полувозлежащим
симпосиархом с античной вазы, начал разглагольствовать. Голос его
глухо раздавался за стеной.
— А вы знаете, что ранние христианские храмы — как
архитектурные сооружения, я имею в виду, — стали прямыми
наследниками римских терм? Это очень интересно. С точки зрения
как бы логики преемственности культур. Это похоже... мгм... на культ
карго. Представляете, да? Несчастные, необразованные, полудикие
папуасы, которые еще вчера молились в катакомбах, получили в
наследство роскошные, похожие на чертоги богов хоромы, которые
— они и помыслить не могли, что это всего лишь купальни! —
которые они приняли за культовые сооружения. Им и в голову не
могло прийти, что все, что касается культа, может иметь самые
разнообразные формы и направления. Античный культ тела и
природы казался им отвратительным. При том, что сии банные
постройки они потом и сами приспособили для очистительных целей.
Я думаю, римляне не имели того характерного для христиан
ощущения благоговения, радости встречи с Богом. Ощущения
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 36 I----
снизошедшей милости. Того щемящего, горячего чувства
благодарности перед божественным всепрощением. Римляне
относились к божествам потребительски, рационально, вполне как
материалисты к капризным силам природы. Христиане, конечно,
сублимировали сам принцип веры. То, что было баней, отмывальней,
стало молитвенным храмом, тело заместилось духом. Но суть вещей
не изменилась. Банный день и субботне-воскресные службы еще
никто не отменял. Так что заходите, не медлите. Подчистим и тело, и
дух!
Переодевшись в белое, мягкое белье, теплые сланцы, я уже
прикоснулся к дверной ручке парилки, когда заметил сбоку зеркало.
В нем стоял совершенно древний римлянин — в тоге, сандалиях, не
хватало только лаврового венка, каковой полагался бы августейшей
персоне.
— Заходите-заходите, — гудел голос Светлова, — хватит стоять в
предбаннике. Пора уже и попариться!
— Это вы имеете в виду свои слова о «предбаннике нашего мира»?
— Какие слова?.. А-а-а, — несколько уязвленный, вспомнил Михаил,
— да-да, и это тоже. Это тоже. У вас хорошая память.
— Я актер. Профессиональная привычка.
Чекисту не понравилась моя самодеятельность. Возможно, он уже
давно смотрел на меня как на своего очередного «буратино»,
выструганного непревзойденным профессионализмом вербовки и
заговаривания зубов.
— Кстати, что вы имели в виду под «культом карго»?
Светлов поднял со скамьи громадную, бочонкоподобную, с
небольшой пенек кружку, отхлебнул из нее, оставив на верхней губе
пористую пену. Движения его были одновременно и порывисты, и
сдержанны. Румянец на кончике носа и щек, игривый и блуждающий
взгляд объясняли задушевность и говорливость.
— Квас-с-с. — И он придвинул мне заготовленную, такую же
великанью кружку, с резными дубовыми листиками. Пена в ней уже
отстоялась.
Светлов отхлебнул еще — и моя уверенность, что разговор будет
носить беспорядочный, полуосмысленный характер, пошатнулась.
Теперь он был, что называется, «ни в одном глазу».
— Так вот, мы говорили про раннехристианские храмы... Пейтепейте,
в бане принято пить квас... Римляне любили бани. Любили
обществен-но-е, интерактивность, вот это вот... эту массовость.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 37 I----
Хлебá и зрелища, потоками бурлящие в современных СМИ, — это не
месопотамское, нет, не ближневосточное культурное завоевание...
как бы ни хотели иудеи — их священная клановая история не стала
прообразом мировой. А государственная, светская история римлян
— стала, да. Кто сейчас помнит об их мифах, верованиях, богах? А
вот солдат, юристов и меценатов помнят... — Тут Светлов снова
отхлебнул, и его взгляд, словно перевернувшись, опять замутился.
— Евреи, конечно, понимали: чтобы выйти на мировую арену, надо
ехать в Рим. Точно так же, как джазовый саксофонист или
виолончелист понимает, что доказывать превосходную степень
мастерства имеет смысл только в Нью-Йорке. Вершина мира, так
сказать... Вы пейте-пейте, квас хороший, с мятой... Знаете, я... —
Светлов отхлебнул, взгляд его перекувыркнулся в очередной раз,
словно монета, и на этот раз выпала трезвая на вид «решка», — я
занимался историей, между прочим, профессионально.
Древнеримские термы как образ социального устройства... Название
моей диссертации... Ни один общественный институт, ни один другой
не отражает в себе, как в миниатюре, все общество так, как это
сделали термы. Это ведь не просто парилка! Там были библиотеки,
спортзалы, театры, рестораны, лектории, музеи. Вполне возможно,
что и торговые ряды и так далее.
Я сидел с очень объемной, приятно-пористой на ощупь деревянной
кружкой, поставленной между колен. В сауне тихо, зернисто
шевелился разогретый воздух, блуждавший между стен и
накатывавший то горячим, то холодным краем. Раз уж избежать этого
разговора, казавшегося поначалу странной прихотью моего шефа,
невозможно, лучше принять условия игры и следовать им далее. То
есть выпить квасу и, удобно расположившись на лежаке, вести
изысканные беседы. Поэтому, сделав изрядный кислый хлебок из
псевдобочонка, я продолжил внимать ни к чему на первый взгляд не
обязывающим глаголаниям.
— И вот приходит новая историческая формация. Роскошные,
гипертрофированные храмы телесных ублажений переводятся на
баланс нового общественного распорядителя. Баптистерий — одно
из первых показательных явлений в христианстве как
государственной религии. Надо ведь как можно быстрее
конвертировать всю социальную массу в новую веру. И они
поступают по старинке. Они же помнят, — еще по свежим следам, —
чтобы заручиться поддержкой плебса, императоры дарили ему —
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 38 I----
нет, не только ведь кровавые зрелища и обильные хлеба! — нет, еще
были термы: эдакий популистский жест дара! В корне жизнь они не
изменят, а вот отношение к правящему лицу, в целом то есть — это,
пожалуйста. И через баптистерий, как через межвременной портал,
повели они народные массы в новую жизнь. Они действовали по
аналогии... считали, чтобы стать новой цивилизацией, достаточно
использовать оставленные от предыдущей механизмы и орудия.
Только не могли они представить, так же, как папуасы, что это —
всего лишь инфраструктура, а не цель; всего лишь средство, а не
центр. Это о вопросе про культ карго. Чтобы вызвать дождь, они,
условно говоря, щеголяли в изысканных, подбитых мехом плащах,
вертели зонтиками над головами. То есть следствия ими
принималось за причину. И вот чтобы самим стать цивилизованными
и перевести других туда же, в свою цивилизацию, они окунают народ
в воды терм, будучи уверенными, что плебс, помня об
императорских щедротах, атрибутом которых... которых... что плебс...
что, в общем... что, плескаясь в тех же водах, что и прежде, плебс
мало-помалу, перейдет в новую веру, может, даже не заметив, что
хозяин-то терм — новый... новый... Понимаешь, в чем дело? —
Светлов сменил ногу общения на дружескую.
— И что? — Квас был хорош, чувствовал я.
— А то, что папуасы до сих пор лепят деревянные истребители, а
нашим прозелитам удалось-таки добиться своего. И под зонтиками,
то есть окунаясь в ванны, создать новый вид цивилизации —
религиозный.
— Молодцы!
— Не то слово! Молодцы! Понимаешь, и нам с тобой надо сотворить
нечто подобное! И нам надо, используя только внешнюю атрибутику,
без глубокого дна — используя лицо, поведение, ну, все такое... —
Светлов сделал брезгливую гримасу, будто держал в руках ком
сырой, разваливающейся глины. — Понимаешь? Все такое же
наподобие. Чтобы использовать только образ, а повлиять на мысли
и дела. — И снова отхлебнул.
— Вот как ты думаешь, почему у нас не было своих баптистериев?
— продолжал он вдохновенно. — Вот как ты думаешь? Ну, вот
скажи, не робей, не...
— А зачем нам? У нас тут все по-своему.
— Воооот! И я так думаю, что баптистерий для нас везде! Это у них
там — отделить одно от другого, отгородить, окантовать,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 39 I----
проанализировать, а это вот у нас, — широкий, разгульный жест
руки, — у нас сразу и мир, и природа, и храм, и мастерская, и
баптистерий. У нас ничего не... не теряется и все безраздельно.
Поэтому поутру князь Владимир бросает пудовой рукавицей,
вышибает дверь — говорит, то... то есть кричит, сгоняет людей на
Днипро — и под небесным куполом в баптистерии — уж если так
говорить — в природном, естественном баптистерии крестит весь
народ зараз.
Светлов к этому моменту уже и хлопал по моему теплому плечу, и
смеялся невпопад, и тряс забубенными размокшими волосами, то
есть симпосий был в полном разгаре.
— Наш храм везде. Наша земля, наше небо, наш народ — и есть
наш храм. И наша вера — такая же. Наша вера — патриотизм... Это
у них там — баптистерий. — Светлов передразнил кого-то
невидимого на стене. — А у нас баптистерий, — и голос его обрел
благостно-гнусавое исполнение, — наш баптистерий — сразу вся
страна! Мы не можем делить на то, на это. Пальцев на руке не
хватит. Цифр, количеств не найдется. Топоры ступятся от зарубок
дубовых. Поэтому мы и верим сразу во все. А объединяет наши
веры... вот объединяет наши веры... а вот объединяет — это уже
одно, это уже как следует — это одно! Одно! Это и есть настоящее!
Наша религия... эммм... — Он провел пальцем по распухшей губе,
как будто сдвинул с нее слово. — То есть вера наша — это
патриотизм! Государственность как вера... Потому что она есть идея,
идея русской государственности. И гоним мы в нее все, что угодно.
— Все, что нас не убивает? — то есть.
— Нееет, все, что делает нас сильнее! А не убивает — это у них,
ихнее. Потому-то нам нужен и многорукий Шива, — раз, — и
многоножка-прогресс, и орел византийский двухголовый, и азиатский
прищур, и европейский дизайн — это два, и три, и четыре, и пять, и
тыща! Все, все нам нужно. А наивысший извод нашей веры —
государственность... го-су-дарствен-ность, — мягко, по-кошачьи
пропел он, сладко и любовно, будто затеняя от солнца за пазухой
потаенное, нательное, сокровенное. И по-гусиному вытянув шею,
прижал ее вниз. — В государственности — наш уют, наша
соборность, наша колыбель.
— А у них разве не так?
— Где: у них? А, нет. У них, это, эко-но-мика, — по-восточному
пренебрежительно окислился рот чекиста. — У них гешефт,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 40 I----
туда-сюда, протестантская этика, твоя-моя продавай. Там же ничего
святого. У них же все, весь фундамент тысячелетний до самых
афинских археологических слоев — до мраморных прожилок — это
экономика. — И начал с мизинца загибать пальцы. — Это так
называемая «демократия», гуманизм — которые ничего конкретного
ведь не обозначают. Это вообще нечто форменное, чисто «гробы
повапленные». Да... — Симпосиарх откинулся на спинку, дремотно,
высокомерно смежив очи, словно в прищуре провидел
археологическую даль. — Да, у них, конечно, все красиво —
скульптура-архитектура, Леонардо-Микельанджело. — Поцокал
язычком, вхолостую пожевал губами и запил паузу квасом. — Это у
них есть, этого не отнять. Но опять же, — и горизонтально заколебал
растопыренной ладонью, — это внешнее, бессмысленное,
наполовину бессодержательное. Ослепляющее, завораживающее,
чарующее через внешний взор прелюбодеяние ума...
Прелюбодеяние — и к тому же — ума. Внутренний взор —
неизменный, успокоенный, укорененный, молчаливый и верный —
это наш взор, наша религи... наша вера. И никому ее не стронуть. А
засим... — Помедвежьи ухватясь за поросячьи бока полубочонка,
много выхлебал, гоняя глотками терпеливый кадык, проливая на
пухлую заволосатевшую грудь слипшимися ручейками румяно
сладкий, такой-растакой пряный, сам собой живой квас.
Я приложился следом, но слегка, не углубляясь.
— Ох, — застонал он от удовольствия, заикал, снова по-гусиному
дергая шеей, но уже назад, заискрил разлегшейся на голосовых
связках хрипотцой, — ну квасок! Если б знали вы, как мне до-о-о
роги-и... — Но тут прервался, вспомнил что-то важное, мановением
покачнулся к краю скамейки и поманил меня пальцем к своему уху,
движением выделяя мочку и угол нижней челюсти. От него
раздалось:
— А вот теперь ты мне скажи откровенно, что ты за мужик. Давай
говори, не стесняйся.
— Что говорить? — Я наблюдал. Опьянение нашло на Светлова
резко, по-штормовому, и теперь он был похож на сумму вещей,
плававших в полузатопленной лодке, которые от волны подавались
одновременно и равномерно туда и сюда.
Он и здесь, в таком состоянии вел свою вербовочную работу, —
неспроста же вся эта патриотическая баня и болтовня под
заправленный алкоголем квас. Но не успел, не справился. Хмель
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 41 I----
настиг чекиста в тот самый момент, когда шаман должен совершить
обряд инициации над новобранцем. Но плох тот шаман, который
уходит в астрал всерьез и раньше новообращаемого. Впрочем, по
тому, как он взялся за веничек, прятавшийся под скамьей, это был
еще не конец инициации, светловские ярко-пурпурные запятые еще
не заплескали щеки гигантскими кляксами.
— Ну, вот я тебе рассказал... почти про государственную тайну... что
наша власть, в пределе то есть, будет стать религией, — глупо
засмеялся, не успев на этот раз поправиться. — Надо задействовать
те же меха... механизмы воспри-и-ятия и подчинения те, что и
религии... в бессознательную, слепую веру во власть. В «мы», но не
в «я»... А ты не хочешь. — Светлов с деланной обидой отвернул
лицо. — А ну, давай расскажи! А то, знаешь ли, как в песне: «...а
сало русское едят».
— Ну... я согласен... я во все это верю…
— А вот если я тебя веничком? — Шутливо припугнул он.
— Можно и веничком... по-русски…
— И с квасом?
— С квасом…
Как ни в чем ни бывало, Светлов проглотил очередную, «трезвую»
порцию кваса, похлестал округлые, обмылочные плечи банным
инструментом и заговорил как по писаному:
12. ЛЕГЕНДА О ВСАДНИКЕ НА БЕЛОМ КОНЕ
«В древнестарые времена же, зовись они, преждеобычно,
верменами, не повредь тарабарская мовь намо, стерегомый рекой
Локотью под горой Гарудой залегал чудейно-престольный град
Деванагар. Шито-крыто в нем числилось не вемо сколько-нисколько
кровлей частных, публичных-государственных, арендованных,
заброшенных, либо прикупленных тертым каким-либо иззамирским
купчиной.
Иззамирская шантрапа же вáдилась изрегулярно по нашу
деванагарскую мирь — в мúру нашу, полого-гладкую, плодородивую
долину сиречь говоря. Кровлей, как писано-переписано по летописям
доподлинным, непрочитанным, неглянутым, было не ведь какая
тьма. И пестрило их, с горы глядом покатя, — красным,
голубосизым, зеленей переборывая тучную пажить, дуброву
бережливую прохладную, прежелтым злотом ярче утреннего Ярилы,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 42 I----
— и всеми, не разбери числа их, окатывало гору необъятную как бы
же крылом Диво-Птицы перламутрово-перлово-горящей.
В Граде-под-Гаруды сиживало-живало челдобреков народа уйма
вселенская — что по числению научному начетников тотмашних
персицких было Русь.
Русь деванагарская, говорю, жила-была вольно, добро, вольготно же
разбредася по миру, как пальцами сквозь деготно-вороную шерсть
козью.
Кормилась Русь: рыбьими пудами, ловимыми хлопками по колено
вступивши в Локоть; зверьем, полого бегущим до дыму домóвому на
развилье вилово; птицей глупой же жирной; ягодами же красными
масляными, на поляны тучными, пухлыми губами выплывшими; а
грибы — сладкие, бело-пудрые — хрустели под пяткой ребятки: ино
только ступали они лесным угодьем.
Шкурка же соболья звалась и береглась там же денюжкой.
Одевалась Русь разно и презатейливо.
Управление стояло мудрое и неизвестно какое. Во главе же сидел на
стольем чине Блин. Могуче да лениво никому не ответный
самоправитель. Потому не боямый, не дававший никому отчет, что
на Ярилином восходе взъезжал на Гору-Гаруду в конском сиянии
белоснежьем конник — защитник Руси, Калки. Как подымется, как
взъедет он, как хорами небесными задрожит, перекатится громьей
повозкой по воздухам от сего сúя, неземного воссияния такая мощь,
что трепетно карлам немечьим и ханам постепечьим — под защитой
былинится Русь: то-то же, не кажи глаза воровскова и меч отверни от
сего да.
Так былинилось-забылинивалось, что ничья память стала.
И Блин, и белоконник, и Гаруда-гора — как сны посредь летнего дня
столбом солнечным держали небо над Русью.
Да пробуждались, отряхались от ворс прошлого; уже Гаруда,
расправя воскрили, птицей-горой семицветной, — камень ее клюв
нетесанный, — тако вспрянула, дала клекот и, ветрами вознесясь,
опустошила место, сделав Дикое поле. Белый всадник же, Калки,
меж крыл птичьих белой же белой мечтой воссиял на прощанье.
И повелось, что и свои, и чужие стали сами по себе как-то не так. То
зверь поизведеся в лесном угодии, то приворует кто земли Руси, то
рыбы, то мяса, то шкурок понадерет се — и в лес. Домы уже не те,
город распилили на делянки, и в Диком поле хорь ли, саранча живет
и набегает.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 43 I----
Памятует Русь о всаднике, и говорит-приговаривает, завидя свет:
придет же он, на белом коне, сам стегнутый тенью исчерна
многоцветной; придет: ждем, всадник на белом коне; придет: будет,
как встарь, в староватые времена...
А пока приговаривает, тут и там вставши по краям земли,
беззаконники, веревки понавив, канатами да тугими перегородили
Русь, да все, что промеж, — попади в просак; а они, беззаконники,
веревами крутят, мутят мутовками, пахтают, значит, землю, да все,
что промеж; да пахтаньем выбивают из народонаселения налоги
праведные и неправедные, откаты, взятки, навороватое разное; тако
и есть их пахтание заработок, добывание у народонаселения
материальных ценностей...
А, говорят, все ж видели белоконника то там, то еще где. То
объявился, болтают одни, на границе с чудью, то в деревне какой
мальчик растет на царский трон, то, некоторые умники де вежливо
сетуют, что своего надо бы растить самим для себя, своих нужд, мол,
воспитывать и образовывать.
А Русь как бы и в девках ходит по сии поры да пождет обещанного
белоконника с незапамятных времен. Потому и говорят о неведомом
девкином ожидании: ждет-пождет, мол, принца на белом коне».
Тут Светлов прыснул и затрясся со смеху животом и грудью. Уже
совершенно пьяный, не контролируя движения, зачерпнул веником
из своей великаньей кружки и, хлеща им, словно кропилом, окрестив
меня, разбрасывал крупные гроздья кваса по всей сауне,
фамильярно, глумливо, нараспев, заверещал:
— ... посвящается в аватары верховные... вместе с квасом и
патриотизмом... навеки в аватары верховные...
Под скамейкой балясинами без перил смугло прятался ряд бутылок
импортного баварского. Прямоугольно-смирные грани короткогорлого
шотландского виски аккурат оберткой вниз ничком сгрудились возле
ножек.
Ничего не говоря, без предварений и послесловий, Светлов уронил
голову, словно тяжелый амбарный замок, на свою широкую
чекистскую грудь и моментально уснул.
13. ВОЛНУЙСЯ ПОДО МНОЙ, УГРЮМЫЙ ОКЕАН
Совершенно измученный трехчасовой беседой я вышел из бани. На
самом верху крутой лестницы стоял охранник, дожидавшийся меня
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 44 I----
проводить обратно. От браги, составленной из кваса, патриотической
болтовни, баварского, виски, повсеместного запаха веника,
собственного внутреннего голоса, настойчиво бубнящего в голове, я
не сразу понял, что голос вовсе не мой, а охранника и что
рассказывает он вещи вполне полезные. Удивленно замерев на
месте, прокрутив его слова в голове, я спросил:
— Не все действительное разумно?
— Не все, согласен, — рассудительно ответил охранник и обернулся,
застенчиво улыбаясь.
— Вы — оттуда? — шепотом спросил я, указывая выгнутым из
кулака большим пальцем вверх.
Он радостно закивал. И я тоже закивал и подошел совсем близко. В
голове крутился один-единственный вопрос, не оставлявший меня в
покое, пока я был на госдаче:
— Как тебя зовут, парень? Сколько вас таких, как ты, здесь? Похожих
на тебя?
Он снова заулыбался — той же застенчивой, невероятно знакомой,
пока не распознанной улыбкой. Но ничего не ответил. Пожал одним
плечом, словно не понял либо согласился.
— И что теперь делать?
— Идите за мной.
Мы ускорили шаг. Моей усталой заторможенности, медлитель
ности как не бывало. Я приободрился, почувствовал волевой прилив
и возможность поскорее улепетнуть отсюда на Лапуту, Летающий
Остров.
Буквально подхваченный под мышки вихрем скорого освобождения,
я не сразу сообразил, что на мне все тот же античный хитон и
сандалии, способные доставить резонное удовольствие
непритязательному Сократу или Диогену, но никак не мне,
собиравшемуся удирать отсюда сквозь мороз и метель.
— А как же вот это?
Озабоченно осмотрев мой эпикурейский наряд, охранник
решительно продолжал путь, косясь из-за плеча на хлюпающие
шлепанцы.
— Возвращаться за одеждой слишком опасно... Но не все так
страшно.
Перейдя через порожистый мостик, — его-то я и заметил по дороге в
баню, — охранник остановился, и только теперь мне удалось догнать
решительный спокойный военный шаг своими суетливыми
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 45 I----
подпрыгивающими перебежками: сандалии были приспособлены
разве что для медлительных философских прогулок, но никак не для
побега, и постоянно соскакивали.
В стене был затененный нишей вход — с висячим амбарным замком
в проушинах, выкрашенный в черное. Щелкнув ключом, охранник
снял хоботок замка, толкнул дверь, — она кисло скрипнула, — исчез
в темноте проема и потом, легонько схватив меня за свободный
конец «гиматия», втащил внутрь. Включил свет. Это была тесная
подсобка. По углам нескладно митинговали черенки садовых
инструментов. С потолка грозили обвалиться лейки, шланги и прочий
поливальный скарб, прихваченный крюками.
Морозец приятно концентрировал тело после парилки и браги.
На полу возвышалась горка, образованная шубой, — моей
мифологической спутницы и спасительницы во время прогулок, —
из-под которой торчали черно-угольные кончики моих же
чувствительных валенок. Сверху разлаписто кемарила ушанка.
— Пожалуй, только вот это, — тревожно сказал охранник,
рассудительно указав одной ладонью на них, — но оно гораздо
лучше, чем это, — еще более рассудительно указал другой
развернутой ладонью на хитон и жалкое подобие сандалий.
Я сменил одежду, и мы вышли из подсобки на улицу.
Метель уже давно закончилась. Стояло торжественное раннее утро.
Дворцово-мраморные снега как бы говорили: вот тут вам
горизонталь, а вот — вертикаль. Четкое разделение, и никаких
плавных переходов. Воздух прозрачен. Свет только-только
нарождается. Начало времен. Дорожки не расчищены. Мы идем
первобытными аборигенами земли через сугробы. Сосны глубоко
утоплены в снег, вокруг стволов — намоины снежных потоков.
Охранник ведет меня дальше в парк, в сторону, противоположную,
куда мы обычно ходили на прогулки. Понимаю, почему. Память
сориентировала: в тот раз, когда я встретил Полкана, солнце за
забором садилось. То есть там — запад, закат. Правильно: теперь
мы идем на восток, на рассвет.
Охранник впереди меня разверзает пространство упругими
широченными шагами, проминает его, прокладывает новую дорогу.
Пробуравливаем нехоженые широты парка. Сосны здесь реже,
воздуха — больше, и свет появляется издалека, всходит над
забором прозрачно-серым сиянием.
Неожиданно остановились посреди поляны. Охранник вытаптывает
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 46 I----
небольшой пятачок, обходит его и протягивает мне канат. Он
сброшен прямо с небес, из неясной пушистой тучки. Прямо оттуда,
сверху, невероятным гостем, как в сказке про Джориана. Охранник
улыбается детской широченной улыбкой, смеется, приподнимает
канат, показывает, что его конец раздваивается для деревянной
подставки. Под ноги, значит. Охранник дергает канат трижды. Ставлю
на подножку одну валенку, вырвавшуюся из снежного плена, вторую.
Хватаюсь за толстенную, запорошенную веревку. Навострил
воротник, поеживаясь: полет предстоит серьезный! Медленно,
неуверенно, тяжело отрывая от земли, словно преодолевая
магнитные силы, меня начинает поднимать.
— Механическая лебедка... — еле сдерживаясь, чтобы не
засмеяться во весь голос, шепчет охранник, делает движение, будто
крутит ручку невидимого киноаппарата.
Поднимаюсь. И в голову приходит все тот же вопрос:
— Как... как тебя зовут, парень?
Он беззвучно хохочет, похлопывая по моим валенкам — мол, да
вай-давай, — они уже на уровне его груди. И улыбается, улыбается
— детской, широкой, солнечной — гагаринской! конечно же,
гагаринской! — улыбкой:
— Ваня, — говорит, — Ваней меня зовут! — Иван, значит... так и
есть.
— Поехали! — говорит Ваня.
Выше, выше, быстрее и быстрее.
Не оставляя тени.
Скользить на воздушном лифте. Здесь воздух, здесь ветер, здесь
свет. Ваня уходит обратно. Как же он теперь там? Следы,
проломленные в
мраморе ночи, сливаются с тенью, исчезают. Сосны щетинятся
заграждениями к даче. Домик выглядит мрачным, безликим,
остроугольным пеньком, тряхни который — и посыплются
государственные секреты, интриги службы госбезопасности, крючки,
сети, силки агентов вербовки, планы сомнамбулического охмурения
населения всей страны.
Но здесь — ветер. Сюда не поднимаются сны Верховного. Здесь —
бодрость, бессонье, самодеятельность, свобода.
Внизу кочковатыми скатертями простираются заснеженные поля;
неровным ковром, то густо, то разреженно занимают землю леса.
В искаженной линзе горизонта грядет беспредельный рассвет над
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 47 I----
страной, покрытой облачными островами.
Ветер обдает лицо синими, лиловыми, розовыми потоками снега —
это так кажется глазам на сияние рассвета. И мне так и видится:
возношусь я древним божеством над этим серым, несвободным
миром — сам в сиянии и неприкосновенности для тьмы. Протягиваю
руку дальним берегам, словно молодой Пушкин, отраженный в
разлете петербургских каналов, взлетаю вечно-юным аватаром,
воплощением свободы, радости и рассказываю, повествую
возрождающемуся миру о новом по-новому:
Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый
океан...
Это я кидаю слова прощания всяким-разным темным, замороченным
Светловым. Раз ты такой знаток древнеиндийской мифологии, знать
должон, что это такое — преодолевать океан! А значит это, дорогой
вы наш Михаил Васильевич, разговорчивый, циничный и двуликий,
переплыть океан — это значит победить сансару! Так ведь? Нужно
переплыть океан, пока есть судно! Не упусти лодку человеческого
тела! Вот и я, пользуясь случаем, хочу передать вам привет, бросая
слова на ветер.
Лети, корабль, неси меня к пределам дальным, По грозной прихоти
обманчивых морей, Но только не к брегам печальным
Туманной родины моей.
Это уж точно! Как будто лично мне говорит классик: моря —
обманчивые, брега — печальные, скучные, унылые, старые, а
родина — туманная, затуманенная дурманами-сновидениями
Верховного.
Так что,
— и давай прощевай!
Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый
океан...
Подо мной морской рябью проносилась огромная страна, закутанная
в шубы мифов, обвязанная байховыми шарфами, байками,
сказаниями: вот города — в плотно нахлобученных ушанках, вот
веси — в допотопных валенках, чтобы не убежать далеко. Вот вся
земля, круглясь, словно сонное тело мальтийской «спящей леди»
почивает. Дать ей пинка, оборвать, раздеть, пусть проснется,
пораскинет умом, вскочит и побежит!
Я срываю ушанку, сдергиваю валенки — подавитесь своими
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 48 I----
махровыми подарками! — выкручиваю руки, — как из заломивших их
канатов, — из чекистской шубы и швыряю ее ветрам на растерзание!
14. ОТ ЧЕ ГЕВАРЫ ДО ЧЕЖОПЕНКО
— Ну-с, приступим, — произнес Юра, прищурившись, затаил
дыхание и быстрым движением в низкой, уважительной позе
вопрошающего опрокинул содержимое стакана в рот. — Ну, вы,
батенька, даете. Еще бы минут десять — и поднимали бы мы не
пламенного актера больших и малых театров, а замороженную
скульптуру жертвам режима переохлаждения. — И подоткнул мне
поближе к подбородку стаканчик с водкой. — Не пьянства окаянного
ради, но здоровья вашего для, дядя Вова!
— Умеешь ты сказать, дядя Юра! Твое бы красноречие — да пред
светлые Светловы очи, а не тратить втуне среди дремучих летучих
партизан.
— Ну... эт кому судьба какая. Махать кулаками после драки — это
каждый может. У нас тут тоже, между прочим, дел хватает. — И
предъявил мне стопку бумаг. — Ух, и заварушку мы затеяли!
Бумажки были листовками. Я вполголоса зачитал, пропуская смысл
написанного мимо сознания, — во всех листовках в мире напечатано
одно и то же, — и задержался на последнем — на подписи.
«Команданте Чежопенко».
— Это что за чушь? — спросил я с негодованием, глядя на Юру
снизу вверх.
— Вот и не чушь! — Юра продолжал в том же духе, наполняя
стаканчики заново. — Вот и не чушь, совершенно! Мы — актеры
сатирические, бьем словом и образом. Слово наше должно быть
словцом — и крепким! И образ, ему соответственный, отставать от
него не должен. Крепкое слово крепкой же образностью
подтверждается! — Юра еще раз выпил. И продолжил со
сморщенным лицом, которое постепенно разглаживало выражение
удовольствия: — Чрезмерная серьезность, ваше аватарское
величество, будет говорить только о нашем серьезном принятии
режима, о страхе перед ним. А мы должны, как настоящие
ницшеанцы, быть веселы, непоседливы и непосредственны, как
ребенки. Мы играем. Играем всю жизнь. И не только роли играем.
Саму жизнь играем. Играючи глядим в глаза пропасти — вон она
какая внизу! — эй, Кипелов, какая высота, говоришь? тысяча сто? —
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 49 I----
глядим пропасти в глаза и не хотим, чтобы она тоже осмеливалась
глядеть в наши. Мы покажем ей зубы!
— Но не зады же!
— Товарищ Вова, — произнес Юра, нисколько не пьяный, — методы
ведения оппозиционной борьбы со времен товарища Че
существенно изменились. Как ты понимаешь, мы не можем серьезно
противостоять материку. — «Материк» здесь уже давно был
устоявшимся понятием, содержавшим все денотативные и
коннотативные глубины совокупной жизни, протекавшей на твердой
земле внизу. — Наша задача — разбудить, раззудить пчелиным
ульем страну. А сделать это возможно только нашим им-ма-нен-тным
оружием, как ты понимаешь. То есть смехом. Шутовским, ско-мо-ро
шим. Товарищ автомат Калашникова не для наших творческих рук.
— Ладно, товарищ Бережной, то есть команданте Чежопенко, какие
ваши будут дальнейшие указания?
Юра Бережной, как было сказано когда-то давно, более двух тысяч
строк выше, был одновременно продюсером, бухгалтером,
водителем и руководителем отдела кадров нашей маленькой, уже не
существовавшей труппы. Помимо обладания практически
гениальными организаторскими способностями, ему удавалось
играть трагические, а иногда и женские роли. И об этом как раз
время поговорить. Прошлое Юры — невпроворот большое, разное и
сложное. Когда-то ему приходилось играть и военные роли. На
полном серьезе: из армии он вышел в звании старшего сержанта.
Вернулся в архитектурный, закончил учебу и готовился уже стать
штатным архитектором, когда судьба подбросила ему выигрыш в
лотерею. Красный, отлично блестящий автомобиль отечественного
автопрома. Поэтому он продает свою старенькую «ладу» и
планирует посвятить весь следующий год старой задумке —
путешествию по родной стране в поисках интересных архитектурных
решений. Выехал он одним человеком, а вот вернулся — не через
год, через три — уже другим. И не в авто, а на попутке. Родная
архитектура, которую он желал лицезреть в городах и селах
собственнолично, отодвинулась далеко назад. Картины жизни в
провинции, в глухих закоулках периферии заставили его душу
пройти путями многих людей — через их профессии. Сначала он
стал рабочим на стройке, дорос до прораба, выстроил многоэтажный
дом. Ушел в народные промыслы в заповедных деревеньках,
стоящих на воде между небом и землей, резал ложки, плошки,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 50 I----
узорные черенки из вязовой заболони, лепил звонкие свистульки,
потайных озерных животных, драконоголовьих сфинксов, хвостатых
нетопырей, лягушачьих принцев со шпорами на рогах; перегнал на
гончарном кругу глиняное тесто в сотни чудо-юдо кувшинов, амфор и
прорешеченных корзинок. Стал скотоводом на Алтае. Гладил в степи
«каменных баб». Беседовал с шаманами. Поднимался с ними к
духам. Чуть не перешел в буддизм. Дошел до невидимой границы с
Монголией. Остановился и вернулся на Урал дальнобойщиком.
Гонял грузы до Владивостока и обратно. Попал на «летающий
остров». Строил правительственную резиденцию на ста пятидесяти
гектарах. Вместе со стройотрядом был перекинут в Москву,
дислоцируясь на седьмом, самом высоком уровне «островов»,
возводил купольные перекрытия дворцово-храмового комплекса,
сидел на их верхушке, жуя ватрушки, и с высоты видел полстраны,
затянутой производственными дымами, осенними дождями и
опаловой синевой северных морей. Подался охранником в
кинотеатр, пия горькую. За ползимы пересмотрел кинорежиссеров
шестидесятников, за другую ползиму — перечитал писателей
деревенщиков под вельветовым зеленым абажуром. И уже было
вспомнил про красный, новенький автомобиль, припаркованный на
стоянке в Казани, как решил стать актером. Путешествуя до Татарии
уличным музыкантом со склонностью к перформансам, переиграл в
районных и субрайонных театрах роли от мороженщицы в парке
Горького до Гамлета из Эльсинора. Отыскав всеми правдами и
неправдами свое состарившееся под открытым небом авто, продал
его, погасив на половину суммы чеки за стоянку, поехал на поезде в
Нижний и встретился в купе со мной, возвращавшимся из
Севастополя и бросившего там роль матроса Кошки.
На оставшиеся деньги мы провели ночь в вагоне-ресторане за
интересной беседой, приятной выпивкой и делением ненароком
сохранившегося капитала на разные статьи совместного
театрального прожекта.
Остается только добавить, что выйдя за порог гостиницы в то
туманное подтаявшее зимнее утро, когда нас сжал в свой крепкой
властной длани полковник Смирнов, Юра намеревался всего лишь
добежать в подштанниках, майке и гостиничных тапочках до
ближайшего ларька с алкоголем. Первый оказался закрыт, второй —
только открывался, пришлось искать третий. Каким образом ему со
всем своим антуражем и свеженькой бутылкой удалось отыскать
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 51 I----
одежду и вернуться к цивилизации, осталось для меня секретом.
Или одним из тех чудес, которые часто происходили в Юриной
жизни.
Теперь о женских ролях.
Через месяц после того как нас с труппой арестовали, он,
воспользовавшись невероятным актерским перевоплощением в
женщину, проник на один из «островов» вместе с партией
штукатурщиц, среди которых находились также переодетые в
профессиональных путан самодеятельные актеры. Пробрался
ночью, связал немногочисленную охрану. Захватил пункты
управления. И увел «остров» в сторону Урала. Несколько раз его
пеленговала «небесная полиция». Ему чудом удавалось уходить,
используя какое-то невероятное везение. Внезапно оказалось, что
под его началом еще два подобных «острова». Все эти «острова над
страной» рассекают пространство совершенно безнаказанно,
появляясь тут и там, агитируя и тэпэ и тэдэ. Команданте Чежопенко,
в свою очередь, подняли на щит различные оппозиционные
организации, до того сидевшие тихо и невидимо. Герой, «новый Че
Гевара», бунтарь, посмевший начать то, что другие осмеливались
только подготавливать и ожидать. И вот он пустил опадающими на
«материк» листовками слух, что как будто бы провозглашается
«небесно-уральская» республика, на подветренных, высотных
пространствах которой находят себе приют «свободные духом».
— ...И это вполне осуществимо, — заканчивает Юра свою речь. В
пальцах его, сложенных лепестками, царствует стопочка,
поднесенная к настенному фото Че.
И я верю: агрессивность, бунтарство, любой авантюризм и
деятельное нетерпение, конечно, в корне характера, в плоти и крови
Юры.
15. I HAVE A DREAM
— Левее... левее свет! Три камеры спереди! Семочка, миленький, не
забудь одну сзади, прямо на макушку, на самую маковку Верховного!
Сверху и сзади. Взгляд из паучьего угла. Я сказал, свет выше и
левее! Левее правой руки и выше, чем... Так, дядя Вова... —
Прищурившись, Юра по-родительски осмотрел меня. Поправил
«бабочку», помахал гримерной кисточкой, распространяя пудру.
Подошел к аппаратуре, сам подключился к настройке. — Ну-ка,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 52 I----
Вовчик, поговори мне тут.
— В четверг четвертого числа в четыре с четвертью часа
лигурийский регулировщик лавировал-лавировал, да не...
— Нешто наш текст хуже?
Я взял сценарий. В отличие от последних, написанных внизу, в
теперешнем была прямая речь. Выделенная красным
фломастерным прямоугольником. На полях нетерпеливо
подпрыгивала, раскидывая башмачки точек, стайка восклицательных
знаков.
— Ну, начинай... — напряженно прононсируя, бормотал команданте,
поглядывая то на дисплей камеры, то на датчики звукозаписи. —
Нашу, нашу давай... Сделаем пока дубль.
Текст я читал ранее. Он мне не понравился. Хотя составлен был
талантливо.
— А у вас есть время? Да, скажите, пожалуйста, есть ли у вас
время? Нет, не для чего-то конкретно... Просто время. Время на
просто так. Просто время... Вы поймите меня правильно. Нет,
подождите, я понимаю, да, это смешно... это несвоевременно?
Минуточку, кто бы вы ни были... гражданин или гражданка, или поэт,
или... Ты думаешь, это смешно? Вот это: про гражданку?
— Не отвлекайся! Это политкорректно. Англичане поддерживают. —
Лучше: гражданин или сотоварищ. Юра отвлекся от настройки,
причмокнул губами, как присоской: — Гражданин, товарищ, господин
хороший, джентльмен удачи —
это одного поля ягоды. Понимаешь? Здесь у нас, наверху, несть ни
эллина, ни иудея. Давай срочно вживайся в роль. Я почти настроил.
— Кто бы ты ни был: гражданин, поэт, — остановись на минуту, на
секунду... На мгновение! На миг, которым в твоем сознании живет
мысль о свободе... Знаешь, у меня есть мечта... У меня есть мечта,
что однажды, возникнув, высоко-высоко в небесах, в высоких
высоких странствиях духа, тяга к свободе перерастет в нечто
большее, совершенно новое. Каплей от капли отделившись, она
прейдет границы земные, прейдет заставы воздушные, удесятерится,
умножится сторицей — и, возникнув прежде одиноким облачным
островом, разделится на тысячи и тысячи подобных, чтобы окрепнув,
выросши, сплотиться вместе, прейдя и презрев разобщение, и
новым мировым материком, будучи когда-то только приютом для
малого количества, спустится на континенты человеческие и покроет
всю землю, с ее прежней несвободой, с властью политической
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 53 I----
человека над людьми. И земные обитатели, называющиеся по праву
только истинно подземными рабами, наконец станут жителями
горними, светящиеся свободой из речей и из взглядов своих, из
ладоней и из деяний. И каждый шаг, и каждая поступь их будут
бескорыстны и направлены не ради капитала, скопления богатств
индивидуальных, но ради прогресса нового небесного человечества.
У меня есть мечта...
Раздалась тишина. А потом несколько редких, но сильных хлопков.
Речь была сымпровизирована. Юра округлил глаза и поднял ладони,
пародируя жест «сдаюсь».
— Ладно, неплохо... Все мы услышали твой призыв и сняли твою
физиономию с разных ракурсов. А теперь заново, строго по тексту,
строго в роли главного божества, а не одного из его миролюбивых
аватаров. На старт, внимание...
16. УЖЕ НАПИСАН ВЕРТЕР
«Остров» поднялся в шестую, предпоследнюю зону. Здесь его точно
не могут запеленговать. И ушел в полную отключку, дрейфуя
«накатом», по инерции. Я бродил по устланным инеем тропинкам.
На ровной платформе «острова» — облегченная имитация почвы.
Несколько зданий, затянутых для маскировки какой-то беловатой
парусиной или брезентом. Здесь всегда ветер. Во время хода
Лапуты передвигаемся между зданиями на ней, держась за канаты,
протянутые вдоль дорожек. Но сейчас тихо. Движемся незаметно,
звезды без мерцания лежат в самой глубине космоса. Между мной и
ними никаких границ, небо прозрачно родниковым арктическим
воздухом.
От нас не остается следа. С нами никакой связи. Час назад мы через
спутниковый интернет скинули очередную порцию театрально
сатирических «видеопредставлений» на малазийские сервера и
выскочили в «гиперпространство». Так Юра называет режим
полностью автономного существования на Лапуте — без
электричества, как есть, в «аналоговом» состоянии.
Разрешается только курить и зажигать естественный огонь. В
переоборудованном под студию ангаре сквозь вход видно, как скачут
огоньки свечей, спичек, плавают «летучие мыши», слышны скрипы
стульев. Вытираю влажной салфеткой грим, сдергиваю с шеи
«бабочку». Усмехаюсь Юриным шуточкам.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 54 I----
Он подходит, почесывая щетину на горле, вытягивая подбородок и
губы. В глазах его сосредоточенность и насмешка.
— Почему бы тебе вместе с ребятами не двинуться дальше? В
воздухе ни границ, ни таможни, ни паспортов. Ты ведь давно хотел
посмотреть азиатскую архитектуру.
— Ангкор-Ват и Боробудур... да. Но здесь все только начинается. Мы
такое тут можем развернуть! Понимаешь, весь этот режим... этот
режим... — Юра сделал вид, что задыхается от переизбытка чувств.
— Какой здесь «режим»? Это называется государственностью. Ты
просто не государственник, вот и все. При любом настоящем,
уверенно держащимся на ногах руководителе будет такой же
«режим». Да, тебе он не подходит. Не подходит, может, массе людей,
желающих не только свободно мыслить, но и действовать в большем
масштабе, чем позволено текущей, данной государственностью.
Внутри другой государственности все равно другая масса людей
будет недовольна, но уже чем-то другим.
— Ого! А из-за тебя, между прочим, люди рисковали! Со Светловым
было интереснее?
— Мне не нравятся все эти новые сценарии и «видеообращения».
Довольно-таки низкопробные и малохудожественные. Мне противно
в них участвовать. Они просто чудовищно тенденциозны, они
ангажированы, они несправедливы! Конъюнктурны! Да, когда мы
были внизу, нам было очень трудно говорить свободно. Вплоть до
того, что речь превращалось в мычание. Но это было возвышенное,
сублимированное до творчества мычание. Понимаешь? Там был
нерв, игра по-настоящему. А здесь? Здесь мы используем наше
временное стратегическое превосходство, закидывая противника
сверху, извините, какашками. Ни с чем другим наши теперешние
сценарии сравнить невозможно.
— Ты, может, до конца не все осознаешь. Но ты верно сказал —
«временное превосходство». Мы в меньшинстве. Я этот нерв, о
котором ты говоришь, в отличие от тебя, чувствую. Я живу с
ощущением «презенса». Того, что каждый сценарий, каждая съемка
могут быть последними. Если нас отловят, то разговаривать с нами
будут уже не Светловы. И договариваться с нами ни о чем уже не
станут. Это придает мне, всем моим мыслям и действиям, ощущение
правоты, придает энергию делания... И да, я не хочу, вообще не хочу
думать ни о каком твоем «мычании». Я — буду говорить, говорить,
говорить, о чем мне захочется. Как захочется, когда, о ком или о чем.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 55 I----
Хочешь мычать — интересно, простым или изощренным мычанием?
тайным декабристским мычанием? — спускайся и мычи!
— Ага... уже написан Вертер... окно открыть, что жилы отворить...
Юра отвернулся и сымитировал жест отчаяния — с силой махнул
рукой, как будто бросил камень. Он же артист. И организатор. Ему
нельзя до конца верить. Цель оправдывает средства. Он авантюрист.
Неизвестно, насколько далеко может зайти.
— Послушай... это... то, что мы начали... это наше общее дело... эта
антреприза... понимаешь... ни я, ни ты тогда не знали, когда все
начиналось, для чего мы творим, что нами движет. Эта подрывная
деятельность, антигосударственная, анти-какая хочешь, — это все
было направлено ради свободы. Свободы выражения мысли,
свободы несогласия. Самого принципа свободы. Свободы просто
быть. Свободы ничего не делать, если не хочется... От театра, от
антрепризы с нашими сценариями мы пришли к необходимости
распространения свободы. «Остров» — это логичное продолжение
театра. Но на максимально возможно свободном уровне. Такая
удача! Надо двигаться дальше! Надо просто идти, тем путем,
который складывается. Театр должен быть преодолен. Мы начинали
с этого. Но почему мы должны в нем остаться навсегда? Театра —
мало! Нужна жизнь! Вся жизнь, весь мир нужен!
И я был нужен, я был нужен Юре.
— Если ты уйдешь, все провалится. Понимаешь? Вся наша
антреприза, начавшаяся как дружеский проект, закончится. А могла
бы продлиться. И в каком, батюшки, масштабе! Могла бы выйти из
стен театра, могла бы прийти к людям в жизнь, сама могла, —
может! — сама может стать жизнью! Представь только!
— Точно! Как же я не догадался... весь мир — театр, люди в нем —
актеры.
— Да брось! Это актеры — люди, это театр — мир! Идеи
зарождаются у всех. У прорабов, у пастухов и шаманов. У
алкоголиков. Гениальные идеи мелькают трассирующей нитью через
умы обычных людей каждый день. И тут же забываются, как всего
лишь забавные. Это литераторы, сценаристы занимаются ими,
собирают и лелеют. Ставят в театрах, приручают искру и влагают ее
внутрь «волшебного фонаря». Но дальше дело не идет. А я — я же
предлагаю перейти из театрального пространства в жизнь. Как давно
бы и следовало сделать. Актер — не просто актер. Актер, играющий
Верховного, уже и сам способен стать Верховным.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 56 I----
— Максимум — его аватаром. Я-то знаю.
— Минимум, — подхватил Юра, — минимум, дружище! Максимум —
это... самим Вишну. Или как его там?
— Ну, выкладывай, что у тебя? Какой дальше сценарий?
17. @
Я снова в пиджаке: дорогом, чиновничьем, похрустывающем,
узковатом, но дарующем чувство уверенности, тяжеловесности,
защищенности рыцарских доспехов. Не хватает только забрала.
Впрочем, моя маска — актерская, но живая личина с другого
человека — вполне хорошее такое забрало. Непробиваемое.
Наимощнейшее забрало в государстве, в котором лик Верховного
способен отражать самые пристальные и проницательные взгляды.
Опять со мной охранник. Один из армии двойников, специально
подобранных для охраны Ларца и даже самих Государственных
Палат. По словам Юры, мы вплотную приблизились к разгадке самой
главной метафоры «русских автохтонных сказок».
Про Ларец, подвешенный на Дубе, то есть государственное древо с
тысячью управительных веток и побегов, среди которых в густой
документационной листве спряталась правительственная
резиденция. В Ларце на мягком сенном ложе покоится Яйцо — то
бишь овальный кабинет управителя. В кабинете — закаленная,
неломаемая Игла: несгибаемая государственная воля.
Но вот есть ли в Ларце утка? И что есть утка в данном случае? И не
есть ли в данном случае она — некоторое иносказание? А если и
иносказание — то не может ли повествовать о государственности в
целом?
Не является ли эта Утка, в отличие от газетной, неким
метафизическим ядром нашего бытия? То есть все в нем пребывает
в такой метафорической Утке, в таком вот уточном состоянии...
Я не знаю, как зовут моего сопроводителя, перевербованного Юрой
в нашу пользу. Чем-то он похож на Ивана со светловской дачи.
Выправка. Прямой, спокойный взгляд. Откуда Юра их всех берет?
Ведь тоже вербовщик хоть куда. Встретиться бы ему со Светловым.
Как пить дать, неизвестно кто кого перевербует. Юрины люди,
похоже, везде. Выходит, то, что он делает, созвучно многим даже
внутри системы.
И опять меня везут в один из закоулков государственной Священной
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 57 I----
СанСаРы.
Автомобиль остановился у ворот громадного государственного
подворья.
Это не парадный въезд. Парадного не существует. Частная
резиденция Верховного — его личная вотчина. Сюда не приезжают
иностранные гости, делегации, официальные лица. Только
доверенные, только друзья или подчиненные — в неофициальном
порядке. По разным нуждам. Переговорить, договориться,
пошептаться. Крыша для междусобойчика. Большая такая, огромная
крыша. Говорят, сверху она — идеальный круг.
Из рации водителя доносится хриплый голос охраны:
— Опаздываете…
— Пробки... как и везде... летать еще не научились... — парирует
водитель.
Проходит несколько минут. В четырехметровом заборе открывается
калитка, выпускает охранника. Он подходит к моему окошку. Стекло,
жужжа, съезжает вниз. Охранник заглядывает, вглядывается,
почтительно узнает в моем профиле самого главного, конфузится,
потупливается, рапортует в рацию. Створки ворот расходятся в
стороны.
Въезжаем на подворье.
Я — священная кукла императора. Еще один государственный
двойник, разысканный в бесчисленных пазухах бескрайней страны,
еще один обретенный аватар, новоприобретенная возможность. Еще
одна монетка с августейшим профилем, отчеканенная природой,
вернется в государственную сокровищницу. Меня обыскивают,
опрашивают, регистрируют, снимают биометрические показатели.
Данные сравнивают с оригиналом. Высчитывают процент
совпадения.
— Поразительно, — говорит руководитель комиссии, бодренький
профессор-патриарх, — Поразительный факт! — Оглядывает меня,
увиденного заново с точки зрения цифр, пропорций, совпадений,
сравнений, вычислений. — Вы бы могли сойти за... оригинал, так
сказать... со всеми вытекающими... видно, из одного теста сделаны.
Вероятно, очень схожий генетический материал.
— Неужели все девяносто девять и девять?
— Нет, — приопуская очки, отвечает он. — Вовсе нет. Девяносто
семь и двадцать три сотых. Это поразительный процент совпадения.
По секрету... — Оглядывается. Сбавляет тон. — Это, между прочим,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 58 I----
показатель на уровне колебаний внутри сравнений самого, так
сказать, оригинала. Я не имею в виду ДНК и все такое. Только
биометрия, физиологические параметры, включая голос... Впрочем,
— несколько отстраненно и косясь на мое лицо, произносит
профессор, — это уже не мое дело.
Снова меня укладывают в футляр чужой власти, отводят каморку в
помещениях, приближенных к Ларцу. Окно похожей на келью
комнаты выходит в огромный двор, в середине которого парит
грандиозной летающей тарелкой черепичная крыша Ларца. Он
представляет собой классическую ротонду. Внутри червоточинами
проложены ходы лабиринта коридоров с тупиками и ловушками.
Настоящий запретный город. С армией охраны и обслуживающим
персоналом. Термитник, скрывающий в самом центре королеву.
— У термитов королева выделяет специальные феромоны, которые
рядовые особи слизывают с ее брюшка, что способствует
сплоченности колонии, — инструктировал Юра во время подготовки
к операции. — Поэтому действовать тебе в Ларце придется очень
трудно. И пойдут эти рядовые особи до конца, чтобы сохранить ее
жизнь. У нас есть только примерный план помещений. — Он
расстелил мятую кальку с изображением китайской конической
шляпы сверху. Внутри ее круга, беспорядочно виясь подобно следу
от детской юлы, таились тысячи цепочечных звеньев запутанных
тропинок, проложенных «рядовыми особями». Они сходились и
расходились, разбредаясь, снова сплетались, словно спирали ДНК,
взрывались радиальными выбросами из общего центра и где-то на
периферии заново стремились друг к другу, чтобы стать только
смежными, рядом пролегшими трубчатыми телами подземных
проходов, которые вслушиваются в звуки сопредельных пустот. —
Неизвестно, — продолжал Юра, водя пальцем по ходам, — вообще
неизвестно, имеем ли мы дело с подземными ходами или все это
проложено в огромной наружной ротонде. Или то и другое. И заучить
эти ходы тоже невозможно. Я думаю, что и заучивать нет
необходимости. Надо запомнить только вот что... — Юра стал очень
сосредоточенным. И однако в этой сосредоточенности сквозила
живая любознательность. Игра воображения и переживания. Взял
карандаш и легонько, словно боясь спугнуть спрятанных внутри
чертежа термитов, провел по нему тонкий, временами дающий
фальшивую ноту пробела, красный червячок единственной
последовательности, которой следовало придерживаться,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 59 I----
пробираясь к «королеве». — Понимаешь, на что это похоже? —
Морщинки сошлись вокруг Юриного прищура.
— Пружина?
— …
— Свернутая пружина, я имею в виду.
—…
— Ну, тогда спираль?
— Смотри еще раз. — Палец команданте, игнорируя вихляния
карандашной линии и его декоративные завихрения, проложил
простой путь.
— Змея, кусающая собственный хвост! — осенила меня гениальная
догадка.
— Не то, Вовчик, не то! — И он торопливо нацарапал в уголке листа
знак «@».
18. ИДЕАЛЬНЫЙ СЦЕНАРИЙ САМОУБИЙСТВА
А сценарий выходил вот какой.
Борхес писал об ограниченном количестве сюжетов в мировой
литературе. На всю про всю мировую литературу так-таки всего
лишь четыре сюжета, четыре тропинки в пористом теле бытия. Ну-ну.
И вот они:
— история поиска;
— история возвращения;
— история о штурме и защите цитадели;
— история самоубийства божества.
Наш сценарий, согласно данной классификации, впитал в себя
все достижения мировой литературы, так как включал все
перечисленные сюжеты. Тут вам и история поиска главного божества
нашей Майи — Верховного, затаившегося в гигантской ракушке,
внутри конической пирамиды Ларца. Мне нужно искать и найти в
глубинах Ларца покои с Верховным.
Сюда также замечательно вписывается сюжетец о возвращении
одной из аватар к источнику сияния, нисхождения, эманации. Мне
очень хотелось «посмотреть да посравнить» иконический облик
Верховного с ним реальным. Да и с самим собой тоже хотелось
сравнить. Возвращением домой это вряд ли можно назвать. Если
только очень сильно символически. Ну, приблизится одно лицо к
другому. Но не оригинал же он для меня? Если только я не стану
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 60 I----
заменой для Верховного, как в идеале планирует Юра. Но об этом —
дальше...
Штурм... пожалуй, да, штурм тоже предполагается — но тихий и
затаенный, не поход Ясона, но шпионская вылазка Тесея сквозь
пульсирующие ходы лабиринта — не к разъяренному быку, но к
анабиотическому существу. Мне придется избегать ухищрений
лабиринта, возможно, использовать оружие против охраны. Юра как
то говорил, что «товарищ автомат Калашникова не для наших
творческих рук», но про пистолет Макарова, к сожалению, не
упомянул. Видимо, факт товарищества здесь доказывать не надо.
История самоубийства божества... Я, конечно, не собирался
предпринимать против Верховного ничего убийственного, — на чем
настаивал террористически настроенный Юра, — но до конца не
было ясно, чем должна завершиться эта авантюра. Но не считать же
самоубийством устранение двойником своего оригинала. Хотя опять
же — кто оригинал для кого? Что бы ни говорил на этот счет Юра.
— Помнишь нашу пантомиму? — спрашивал он в последний вечер.
— Как диктатор-маньяк, принявший самого себя за двойника,
совершает самоубийство, якобы для того, чтобы избавиться от этого
двойника. Из-за сумасшествия он не понимает, что не является
своим собственным двойником. Что это только плод его
воображения. Что последний двойник и оригинал — на самом деле
одно и то же, так как оригинал в конце концов раздвоился в
собственном сознании. Как запутанно, правда?
— Ну и что?
— Ничего. Просто странное совпадение... Может быть, Светлов был
прав? Насчет того, что все мы существуем в сновидении Верховного.
Как во сне Брахмы. И все мы — фантомы. И я, и ты вот тоже. Но
только в нашем случае Брахма — сумасшедшее божество.
Осознающее в конце концов свое сумасшествие. Ненормальность
своего мирового сна. Он догадывается, что его сновидение — уже не
загадка для тех, кто внутри сна. Они разгадали подлог. И тогда
Брахма изобретает идеальное алиби, чтобы избежать
ответственности... Идеальный сценарий для самоубийства. Он в
своем сне создает двойника, который приходит и убивает оригинал.
Копия уничтожает оригинал...
— Ты чокнутый? Ну, скажи: вот это нормально, что ты мне тут
рассказал?
— Подожди, это был бы замечательнейший сценарий... —
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 61 I----
пролепетал Юра задумчиво, ошеломленно, словно из-под спуда
образов и мыслей, завладевших его сознанием.
— И что, по-твоему, тогда должно быть в конце?
— Он создает двойника и... — говорил Юра медленно, упрямо,
словно упруго рассовывая книги в зазоры между другими, когда уже
все библиотечные полки заставлены, — создает двойника и... и тот
идет его убивать. И... и когда убивает... тогда... тогда, наконец,
сансара исчезает. Он исцеляет, исцеляет! — просиял Юра
ошеломленно. — Исцеляет миллиарды существ от сансары. Они
становятся свободными.
— Ага, и вываливаются из его сна в реальность.
— Я такого не говорил. Они, возможно, окончательно исчезают
вместе с самим Брахмой... Идеально... Идеальное самоубийство
божества... Никто его ни в чем не обвинит... Потому что обвинять, в
сущности, уже некому... Идеально гуманное самоубийство.
— Не гуманное вообще! И ничего нового ты не выдумал. Твой
любимый Ницше об этом уже написал. Он убил у себя в голове
своего собственного Брахму, но, почувствовав неладное в виде
пустоты, решил запихнуть внутрь головы самого себя. И не сумев
разрешить парадокс, где же он на самом деле: снаружи в виде
прежнего Ницше или внутри собственной башки в виде нового
Брахмы — запросто спятил. Так что даже не пытайся. Иначе —
дурной пример заразителен.
Итак, сценарий должен был включать следующую
последовательность событий, параллельную борхесовым
архетипическим сюжетам. Охранник из госструктур — Юрин человек
— привозит меня как одного из найденных двойников Верховного. На
руках у него с невинным видом лежит документ от Светлова: что-де
имярек такой-то прошел подготовку, аттестацию и посвящение в
верховные аватары. Ниже — мое мирское CV, характеристика,
личная и очень государственная подпись Светлова и печать с
орлиными профилями. Конечно, чистейшая, невиннейшая подделка.
Далее мы ломаем сложившийся стереотип поведения двойников и
проникаем в Ларец. Здесь начинается первая неопределенность. Как
отыскать дорогу в покои Верховного, зная только, что траектория ее
похожа на знак электронной почты?
«Идти нужно по часовой стрелке, — прямо как на ступенях
Боробудура, — говорит Юра, — избегая соблазна заворачивать
слишком часто и не попадаться в тупики боковых ответвлений».
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 62 I----
То есть траекторией должна быть огромная дуга, которая только в
самом конце превращается в огибающий, замкнутый овал. Внутри
овала — опять же, по Юриным словам и догадкам, как в «кощеевом
яйце», — находится кабинет Верховного.
«Верховный — эта “кощеева игла”, сквозь ушко которого мы должны
прийти к успеху», — каламбурит команданте.
Надо попасть в кабинет, связать Верховного и, выдавая меня, дядю
Вову, актера-клоуна, за президента, главного лица государственной
Сансары, вывезти настоящего Верховного на «острова» и оттуда
начать шантаж. Как вывезти? — вопрос уже не просто
неопределенный, но даже совершенно неподъемный. И если в
целом план имеет свою логику, исполнение его весьма
затруднительно, то конечная цель — просто недостижима.
«Это все равно, что войти в мясорубку и выйти оттуда не по частям
в виде фарша, но целиком, — говорит команданте Юра Чежопенко,
— но другого пути у нас нет».
19. ВЕТЕР В ЛАБИРИНТЕ
Мы вышли до рассвета. В книге про индейца Оцеолу написано, что
предрассветный час — самый лучший для нападения на лагерь
противника. Возможно, так и есть — нас не заметили, когда мы
перешли двор к Ларцу. Мой напарник сунул ключ в неразличимую
нетренированному глазу скважину, провернул его и отковырнул край
запрятанной заподлицо со стеной двери. Мы нырнули внутрь
плоскими тенями.
Первое, что обратило на себя внимание, — Ларец пах. Словно
вырвавшийся из детства, ветер носил далекие летние запахи: в
теплых сумерках, предательски расслабляя, благоухал сеновал. С
одной стороны послышалось далекое стрекотание кузнечика из
яркого душного полдня, а с другой — дрожанием лунного серебра на
воде завторил ему вечерний сверчок.
Мы ожидали нападения армии телохранителей, химическую атаку,
громовые разряды световых гранат, даже явление самого Верховного
с оружием мгновенного уничтожения — но отнюдь не этих, не тихих
луговых сумерек.
От неожиданности вжались в стену, тревожно осмотрелись.
В обе стороны уходил коридор. Слева, куда предстояло идти, —
лежала тьма, справа на полу в перспективе голландского угла
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 63 I----
тускнели оконные просветы, разделенные крестовиной.
Чувствовалось, из окна дует. Но это был утренний холодок. Стрекот
и запах доносились не оттуда — а с другой стороны. Сверяясь с
планом здания, следуя начертанной Юриным вдохновением линии,
подобно нити Ариадны, мы пустились по лабиринту Ларца.
Коридор действительно вел полукругом. Через определенное
расстояние нам необходимо было поворачивать направо. То есть,
кружа, постепенно приближаться к центру. Несколько раз мы
попадали в тупиковые коридоры, возвращались, оглядывались и,
приседая, крались вдоль стены. Примерно через час внешний
коридор, откуда мы начали путь, был уже далеко позади. Мы шли
вверх. Иногда где-то раздавалось странное глубокое гудение. Оно
длилось с полминуты, все это время стены слегка вибрировали.
Запах далекого, но несомненного сеновала временами накатывал
теплой ностальгической волной, а вместе с ним ветер приносил
мелкие разноцветные звуки, такие крошечные и плохо различимые,
сравнимые разве только с бесконечно детализированным миром
долины, в котором городок, и дороги, и черепичные крыши, и ставни,
и жители движутся медленнее насекомых. Звуки были странными,
полуфантомными. Словно детские голоса с пляжа или поля, где что
то шумело, и, преодолевая шум, искрами громко вспыхивали
короткие имена, слоги, сонные междометия на чужих языках. Один
раз показалось, что звали меня.
Мы попали в длинный изгиб туннеля, из которого он просматривался
далеко в обе стороны. Сверху тускло, бесформенно белел свет,
словно проваливавшийся сквозь пролом под собственной тяжестью.
Он лежал там цельной, не рассеянной ледяной глыбой. А до нас,
отделяясь одиночными квантами, спускался в виде световых
снежинок.
Мы стояли несколько минут, зачарованно и сонно глядя на него.
Потом вернули взгляды вниз и снова пошли, исчезая во тьме.
По дороге мой спутник, видимо, под впечатлением от увиденного,
вдруг тихо и лирично заговорил о каком-то индонезийском острове.
Где пляжи, и джунгли, и в скальные сумерки проникает спокойная
ледяная лагуна. В джунглях стоит забытый буддийский храм —
единственный в мире, выполненный в виде огромной статуи Будды.
Внутри он полый. Там только лестницы и помещения. Одни —
пространные и наполненные каплющей по стенам водой пещеры,
другие — невероятно тесные, словно змеиные лазы, проходы,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 64 I----
пробраться сквозь которые можно только выдохнув всю свою старую
жизнь. Человек, решивший зайти в этот храм, должен пройти его от
основания в ступне Будды до самой вершины в форме головы,
постоянно поднимаясь по ступеням, выбитым монахами в скале.
Внутри царит почти полная темнота, нарушаемая только паутинками
света в трещинах. Самое удивительное заключается не в самом
храме, множестве его помещений — то гулких, то взрывающихся
бесчисленно отраженным эхом, то абсолютно беззвучных — таких,
где живет только аура шелестов, гулов самого попавшего внутрь
человека — слышно, как движутся легкие внутри тела, и дрожат
вены, и напряженно бьется сердце, — самое удивительное, что
ничего этого, по сути, не надо для того, чтобы достичь прозрения и
просветления. Пока человек поднимается от ступней до головы
Будды, он остается в абсолютном одиночестве, наедине только с
самим собой, своими страхами, видениями и надеждами. Он
проходит своеобразное перерождение — в пещерных залах,
заполоненных сталактитами и в удушающих пренатальной теснотой
ходах. И в физическом, и в духовном плане он идет снизу вверх. От
темноты внешней к свету внутреннему, не зависящему ни от чего,
зажженному только собственным сознанием.
— Наверное, в этом смысл слов «Будьте светом для самих себя», —
произнес напарник задумчиво и отстраненно, словно через него
говорил кто-то другой.
Загадка запахов и звуков стала ясна после второго круга, когда,
осмелев, мы распрямились во весь рост и даже изредка
переговаривались. На земляном полу под раструбом фонарика
вспыхивали пластинки прессованной соломы, похожей на паркет.
Местами ветер, сопровождавший нас со спины, наметал ее
сугробами до колен. Кузнечики и сверчки стрекотали из динамиков,
которые совершенно не были запрятаны в стенах. Бутафория была
неприкрытой и безыскусной.
— Я когда служил, — заговорщицки шептал напарник, — у нас в
штабе под землей была похожая штука. Только в динамиках крутили
патриотические песни. Странно было. Идешь в таком подземной
бункере, а тебе прямо в уши...
Далеко сзади раздался явный звук шагов. Они тяжело спешили. Бег!
Напарник быстро стащил с ног обувь, кивнув мне — «делай, как я»
— и мы бесшумно рванули вперед. Остановились. Снова голоса.
Возле лица раздалось тяжелое дыхание:
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 65 I----
— Поворачиваем при первой возможности.
Голоса раздались еще раз, уже как бы под другим углом. Гораздо
ближе, чем можно было ожидать. Снова рванули и разом
остановились. Шли навстречу. Сжимали с обеих сторон. Напарник
лихорадочно достал план, посветил на него, — голоса впереди
двигались, казалось, уже совсем рядом, едва ли не за пределом
видимости, — погасил фонарь и дернул меня назад. Отбежав
несколько десятков шагов, напарник сотворил чудо: ударив меня
плечом о стену, оцарапав щеку, он разворотил бетон и сунул меня в
какой-то закуток. Тут же, в полной темноте, рядом послышалось его
тяжелое дыхание. Я прикоснулся рукой к щеке: царапины были
крошечными. От резкого удара и полной дезориентации кружилась
голова. И вдруг ветер принес карамельносиний запах сигареты.
Напарник, вплотную прижавшись, толкнул локтем. Вслепую поймав
его руку, я нащупал его сжатый кулак с оттопыренным большим
пальцем. Его тело тихо тряслось. Он смеялся. Толкал меня в бок то
локтем, то кулаком с древнеримским жестом, которым якобы
даровали жизнь гладиатору. Все в порядке: если курят — значит, не
ищут. Голоса, шедшие спереди и сзади, встретились где-то совсем
рядом. Скрестились, как прожекторные лучи, перебросились парой
фраз и оттолкнулись друг от друга льдинами. Уплыли. В это время
опять раздался гул с вибрацией. Напарник включил фонарь,
посветил себе в лицо, улыбнулся, развернул кулак в ладонь и
предложил ее мне:
— Анатолий, если что.
— Взаимно, дядя Вова, — сказал я, переводя дух и до сих пор не
понимая, где мы очутились.
— Это параллельный коридор. Идет островком. Потом свернем в
основной, — словно прочитав мои мысли, сказал Анатолий. —
Извини, что так резко. Нужно было...
— Это ничего. Я думал, ты стену пробил моим плечом.
Обувшись, мы снова шли, изредка переговариваясь, ожидая, что
вотвот должен возникнуть прогал в стене, и тогда мы вернемся в
нужный коридор. Прогала все не было. Анатолий тревожно молчал,
разглядывал карту, пару раз постучал по туннельной плите. Глухо.
Было ясно: мы заблудились. Ход, который нас спас, оказался
тупиковым. Галочки на плане, которые ставил напарник после
каждого ответвления, не помогли.
— Поворачиваем назад, — сказал наконец Анатолий.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 66 I----
— Может быть, если это другой коридор, может, он тоже
параллельный?
— Может быть. Но точно известно только то, что возможность
вернуться есть только сзади.
— Давай еще раз посмотрим план. Может, мы еще не дошли до
поворота? Ты же постоянно отмечал.
— Нет, мы и так слишком долго шли.
— Может, в плане неправильный масштаб!
— Может, и неправильный. Но другого у нас нет. — Анатолий
начинал горячиться.
— Мы потеряем время, если вернемся.
— А если не вернемся — то потеряем…
— Стоять на месте! Буду стрелять! — раздался крик сзади и резко
вспыхнул свет.
Я в ужасе замер. Анатолий, сжавшись, резво прыгнул в сторону.
— Стоять!
Быстро развернувшись, я увидел: фонарь ярко бил в глаза, на
секунду вперед из сияния выскочило дуло автомата. Анатолий
выстрелил на свет — и тут же в ответ раздалась оглушительная
автоматная очередь. Она, отвратительно шлепая пулями, прошлась
прямо по нам. Толя схватил меня за руку и рванул в сторону. Снова
раздался выстрел и крик: «Стояяяять!» Потом шум какой-то возни и
жалобный стон.
Мы бежали минут пятнадцать, выталкивая из груди белое,
тошнотворное дыхание.
— Ты понял, что произошло? — спросил я, упав на бок, сгребая
ладонями сено в припадке желудочной боли от ожесточенного,
резкого бега. — Ты понял?
Толя молчал. Тяжело, намного ближе, чем раньше, снова загудела
земля, и со стен посыпалась пыль. Впереди и сзади, дальше и
ближе, казалось, со всех сторон за гулом стали проступать крики.
— Вставай, — Анатолий поднял меня, — вставай! — Куда
«вставай»? Нас окружили! Рядом послышался топот сапог.
— Вот они!
Автоматная очередь — и каменная щепотка брызнула, впилась в
оцарапанную щеку.
Анатолий схватил меня, увлек к стене.
Снова очередь, прямо над головами: пули глухо и безвозвратно ушли
в стену.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 67 I----
— Черт! Вот оно что! — Анатолий вскочил, резко навалился всем
телом на стену. Она кряжисто захрустела, обвалилась проломом.
Он прыгнул в дыру, я — за ним. Следующая стена поддалась легче.
Третья и четвертая — за ней. Отставая, по бокам, — справа, слева,
— также проламывая стены, в несколько рядов, дальше, ближе,
преследовала нас охрана, словно охотничья свора прыгала через
бурелом, продиралась сквозь лес. Беспорядочные выстрелы и крики.
Сзади тоже преследовали в проломленные нами дыры.
Мы выскочили в широкий коридор. Рванули в сторону, где в
фонарном луче мелькнул прогал, заскочили в нишу — и снова
раздался гул, теперь уже везде: под ногами, по сторонам. Стены
задрожали, задергались, пол заходил ходуном, так зашатало, как при
землетрясении, что стены резко двинулись, сместились. Одна из них
наехала огромной глыбой на прогал — и тут все замолчало. Гул
исчез. Исчезли крики, стрельба. Пыль осыпалась тяжелым осадком,
оставляя в воздухе дымную чересполосицу.
Анатолий выдохнул. Прислонился к стене и устало сполз по ней
спиной. Ладони его кровоточили сквозь разодранную кожу. Лицо
усеивали ссадины.
Фонарь с треснувшим стеклом все еще горел — уже слабым,
призрачным светом, который перебивали яркие солнечные лучи
сквозь окна в потолке.
20. А ЛАРЧИК ПРОСТО ОТКРЫВАЛСЯ
Сверху через стекла сочился ярко-лимонный свет, ложась на нас
теплыми, приятными полотенцами. Коридор, в который мы попали,
был сухим, гулким. Хотелось курить, чувствовать ветер и слышать
пение птиц.
— Я боксом занимался пять лет. Набивал ладони со всех сторон:
костяшки и с боков, — гудел голос Анатолия. — В дедовском доме...
на чердаке к бревну привесил мешок с песком. Сначала был горох.
Но я его размолотил в муку. Потом песок. И так несколько лет. Двери
ломал с тычка. Ребром, — Толя показал ребро ладони, — ребром
перебивал черенки.
— Хорош заливать.
— ...черенки перебивал — не каждый раз, конечно, но через раз
точно. Но в основном бутылочные горлышки. А это, — он хлопнул по
стене, — это так, картон.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 68 I----
— Что, и тут картон? И там картон был?
— Не, тут на самом деле бетон. — Он похлопал по гладкой стене. —
А там-то? Дээспэ заштукатуренное. Так... смех один.
— Ты понял, когда этот по нам стрелять начал?
— Что понял?
— Ну, что это было?
— Кто ж его знает, что там было... Ну, он нас не видел толком.
Может, стена была какая-то... Звук слышен, а изображения нет. Он
пострелял-пострелял, а потом побежал на нас и вмазался в стену.
Слышал, как он заскулил?
— То есть стена была затонирована с одной стороны? Мы же его
видели, а он нас нет.
— Получается, так. Какой-то хитрый материал. Как стекло.
Односторонняя видимость. Только скорее пластик. Она же не
разбилась.
— Да, повезло
— Повезло.
— Думаешь, там все стены были из картона?
— Из дээспэ-то? Не, точно не все. Только несколько последних. Я
простукивал. Тут тоже бетон вот…
Анатолий встал.
— Так, отдохнули. Пора идти. Скоро здесь будет охрана. И вообще
удача, что нас еще не схватили... Курить хочется…
Мы пошли по сильно изогнутому коридору. Вероятно, за его
внутренней стеной были Государственные Палаты, то есть центр
Ларца, то есть — конец пути.
— Это было землетрясение?
— Нет... — Анатолий о чем-то озабоченно думал. Левая рука
сжимала кобуру с зачехленным пистолетом. — Нет, тут, наверно, вот
какая штука. Это разгадка, почему мы заблудились. Помнишь этот
гул? С вибрацией? Несколько раз.
— Ну.
— Я думаю, что коридоры проворачиваются вокруг оси. Смотри, —
он присел и пальцем в пыли начертил концентрические круги. — Это
коридоры. Они периодически вращаются. Каким-то механизмом.
Возможно, за час или больше — наверно, больше — полностью
проворачиваются вокруг оси. Когда мы забежали в тот параллельный
коридор, они провернулись. Конфигурация коридоров поменялась,
нужный нам ход закрыло стеной, и мы не смогли вернуться на
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 69 I----
первоначальный путь. А когда мы выломали проходы в нескольких
стенах, и проходы, заметь, также ломала охрана, общая конструкция
ослабла. В это время произошел очередной поворот, и часть
конструкции разрушилась. Возможно, некоторые коридоры завалило.
Поэтому и охраны еще нет. Надо спешить.
— А как же Верховный?
— Что: Верховный?
— Он у себя в «яйце»?
— Возможно, смылся. У него отдельный лифт. Его комната
соединяется с внешним миром только через этот лифт и через
дверь, которая, по идее, должна быть в этом коридоре. И все. Если
лифт работает — то он ушел. Если нет...
Повернули за крутой поворот — перед нами конец коридора. Глухая
стена. Сбоку от нее — закрытая дверь с широкой дверной коробкой,
где на зеленом фоне изображен бегущий в сторону прямоугольника
белый человечек. Знак выхода.
Мы переглянулись.
— Если охрана уже там — нам... кххх... — Анатолий провел большим
пальцем по горлу. В руке у него был пистолет. Сдавленно прошептал:
— Приготовь оружие. Я стреляю по замку. Бью в дверь. Вбегаем
вместе. Потом — по обстоятельствам. Готов? — Да.
— Пошли!
Выстрел. Удар. Вбегаем. Я спотыкаюсь и заваливаюсь в плотную
пыльную занавеску. Анатолий бежит дальше. Останавливается.
Тишина.
Выбравшись из занавески, я увидел следующую картину. Комната
была большим овальным кабинетом. Свет, как и в коридоре, падал
через окна в потолке. В широком алькове — огромная кровать с
балдахином. Застеленная. Пустая. Рядом вдоль стены — шкаф, по
длине примерно, как кровать. Напротив — стол. Совершенно пустой.
Вплотную к нему придвинут стул с прямой спинкой. Дальше —
железная витая лестница, ведущая на крышу.
— Ушел, — сказал Анатолий со злобой и вытер пот со лба.
— Ушел, — проговорил я с облегчением. Самая трудная
неопределенность разрешилась. Никого не надо убивать или брать в
плен. Мы, может, и сами еще отсюда удерем.
Анатолий стал осматривать кабинет. Он был обставлен, на
удивление, очень аскетично. Практически совсем пустой. Если бы не
королевских размеров кровать, ни о каком Верховном не могло быть
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 70 I----
и речи. Заглянули в гардеробные шкафы. Пусто. Осмотрели ящики
стола. Тоже ничего. Одновременно посмотрели на кровать. И только
сейчас заметили, что на всех предметах лежит тонкий слой пыли.
Сдернули с кровати одеяло — вверх к сетчатому балдахину
поднялось пылевое облачко.
Здесь уже давно никого не бывало. Никто здесь не жил.
— Верховного тут нет, — сказал я. — Понимаешь? Он здесь не
живет. — А это тогда что? Вот это все? — Анатолий развел руками и
повернулся. Он еще держал пистолет.
— Бутафория. Как и весь лабиринт. И стены. Из опилок. Пирамида,
понимаешь? Зиккурат. Никакого Верховного тут нет и никогда не
было. — Меня осенило. Из увиденного напрашивалась мысль, еще
более важная и общая. — Это только снаружи красивая пирамида. А
внутри даже мумии нет! Даже куклы! И никогда не было. Вот только
этот дежурный вход. И все! Даже лифта нет.
— Черт побери! Что же делать? — растерянно проговорил Толя.
Я достал маячок и нажал кнопку. Через час над нами должно
зависнуть облако с «островом» внутри. Если охрана не успеет сюда
добраться. — Я думаю, коридоры действительно завалило. А
кабинет лежит на всем лабиринте как отдельная коробка. Она осела
на все здание.
И теперь сюда вход только снаружи. — Я показал на лестницу и
окна. — Что с Верховным-то?
— Не знаю. Я думаю, его не существует.
— Что? — уничижительно, раздраженно прошипел Анатолий. — Ты
рехнулся? Мы шли сюда... весь этот путь... сколько подготовки
было... Вся страна живет Верховным! А ты рассказываешь какую-то
блажь?
— Верховного нет, — сказал я с облегчением и пошел к лестнице. —
Короля играет свита, понимаешь? Политтехнологии. Психология
масс. Общественно-социальная майя и все такое... Понимаешь, все
наши мороки, заморочки — они же созданы нами самими. Те,
которые наверху, просто играют на наших страстях. На нашем
желании верить. Ну, вот хочется всем, чтобы был мудрый правитель,
— вот тебе и сделали мудрого правителя, божество, к которому
протянуты руки и мысленные призывы и обращения. Мы же сами его
воплотили: нарисовали, разукрасили, построили мавзолей, положили
в нем под балдахином и встали на колени. А потом еще начали
молиться и погрузились в собственный сон, мираж, распространив
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 71 I----
его из голов в реальность — по всей стране... Понимаешь, дружок,
какая штука, — говорил я уже тихо-тихо, почти для себя, поднимаясь
по звенящей лестнице, — мы придумали сон, а он возьми и сделай
нас собственным сном... — Повернул дверную ручку. Посыпалась,
облупившись, краска, словно вклеенная в дверную коробку. Петли
протяжно, противно заскрипели, дверь, трудно поддаваясь, все же
открылась.
Наверху, над комнатой была уютная площадка. Она покрывалась
едва заметной травкой на сыром песке, над ней поднималось
молодое, тонко-рогатое деревце. Высота Ларца была метров
двадцать. Внизу сразу выскочили вооруженные люди. Ощетинились
автоматами, стали кричать. Скат крыши очень крутой. Просто так по
ней не заберешься. Все равно странно, что они сидят и
бездействуют.
Я улыбнулся и помахал рукой. Люди опустили оружие, успокоились.
Расстояние и растрепанный вид не смогли спрятать мою внешность.
Я закинул руки за голову, растормошил волосы, поднял плечи, голову
и громко рассмеялся.
— Вы меня слышите? Вы меня понимаете? Вы слышите, что
Верховного не существует? Вы это понимаете? Его не-су-ще-ству-ет!
Идите домой, вы свободны, идите, расскажите всем: Верховного не
существует! Вы меня понимаете? Почему вы молчите?
Почему ты безмолвствуешь, народ?
21. СВЕТ ИЗДАЛЕКА
Солнце перекатилось за свой зенит. В воздухе брызгами птичьих
голосов носилось предвестье весны. Мы с Толей, полулежа, сидели
на верху ротонды, песчаном пятачке, подложив руки под головы,
курили и каждый думал о своем. Он выглядывал далекие, высоко
пролетающие облака. Не выбросят ли из одного такого тонкой
чертой канат.
Я смотрел в большое синее небо, безграничное, безначальное. От
слов — «начало» и «начальник». И мысли плавились и текли без
всяких закономерностей, все сразу одновременно. Вспомнилось, что
написанное вечером перед отправкой в Ларец письмо, запечатанное
в импровизированный конверт и адресованное красивой вязью:
«Лапута. Команданте Чежопенко. До востребования (открыть в
случае утраты подлинника, Дяди Вовы)», до сих пор содержит
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 72 I----
холодок неопределенности, но уже не соотносится с
действительностью, со случившимся:
«Юра! Если ты читаешь это письмо — значит, пора тебе отправиться
в дальний путь — на Восток.
Дядя Вова, как мог, пытался выполнить свою миссию, а дядя Юра —
свою.
Может быть, в какой-то момент они разошлись, их миссии?
Но пусть Юре сопутствует редкостный успех в его предприятии.
Даже несмотря на то, что оно станет подрывать мою незаметную
работу в качестве двойника Верховного, когда я начну участвовать
вместо него в посещениях театров и других концертно
увеселительных мероприятиях.
Кроме этого, мне — а вдруг есть такая вероятность? — достанется
завидное место в главном, самом официозном театре страны. И
тогда, по иронии судьбы, я смогу считаться воплощением той части
творческой интеллигенции, которая, согласившись со своей
пассивной ролью, подыгрывает власти, говорит с ее голоса,
отказавшись от своего (кажется, мы это уже проходили?). Виват,
виват мне! Потому что мое двойничество — двойное: я продолжу
играть свою прежнюю пантомимную роль сказочного смешного
тирана, представляя Верховного в мире искусства. Пусть даже и
таким образом.
Иногда, перед выходом на сцену или перед ролью двойника,
гримируясь, я буду смотреть в зеркало и представлять, что было бы,
если бы наша афера выгорела? Смог бы я пройти лабиринт до
конца? Что я встретил бы в самом его центре? Выход? Но тогда это
должен быть настоящий выход из Сансары. Не шуточный, не
клоунский. Хомячок выпрыгнул из колеса, перестав давать ей
вращение, хомячок стал сам по себе, сняв колпак, стерев грим и
опершись только на свои две ноги.
Как это страшно и свободно.
P.S. После прочтения — сжечь и пепел развеять над страной».
И вот, глазея в небеса, представлялось, что смотрит на меня сейчас
космический спутник своим фотографическим глазком, смотрит,
щелкая, моргает и летит дальше.
И наши взгляды невидимо встречаются.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ЛАБИРИНТ ДВОЙНИКОВ
-----I 73 I----
И разглядывают меня не только зрачки спутниковых линз, но, может,
даже самые звезды. И любая галактика, закрученная вокруг центра,
подобно «глазу тайфуна», тоже выглядывает меня из своего места
во Вселенной. И что меня, вот так, со всех сторон не только видят,
но и слышат, и чувствуют. Листья, и камни, и морские раковины, и
рыбы подводные, и гады подземные — за тысячи километров чутко
чуют, как я хожу по земле, тревожа ее, и ветры и вода слепо, темно
ищут за мной, бродят везде, чтобы охватить дождевыми каплями и
стечь по лицу, по спине. И что это все, все вокруг — это и есть самое
настоящее божество, видящее, слышащее, чувствующее разными
своими органами. Спутником, звездой, камнем, листком. Всем тем,
что кажется нам разобщенным, разнесенным по-отдельности. А на
самом деле разобщения никакого нет. Разобщения ищем мы, люди,
пытаясь представить божество в конкретном образе и месте.
Мысленно, мы, каждый из нас, словно голографическая миниатюра
одного-единого целого, мирового, мы пытаемся приблизиться к этому
целому, собирая его в несуществующую абстракцию.
И нет никакой сансары, нет ни центра, ни периферии. Все это вещи
ненастоящие, придуманные. Как правила чужой игры. Кто ее
запустил и когда — неважно. Почувствовав, что идет эта игра, дай
пройти ей мимо, дальше: по государствам, обществам, умам,
навязчивым мыслям. А сам вникай в другую и чувствуй: как играют
облака, дожди и деревья, как ветер струит сквозь листву
бесконечные потоки воздушного простора; как балансирует вода,
безостановочно влекомая естественным образом; как сигналят о
пространстве звезды-немиги, далекие невероятно, что даже
представить невозможно. И тогда в душе начинает струиться, течь —
беспредельно, бескрайне — недробимое, нетронутое суетой,
неделимое ощущение свободы — уходящее в мир и плотно, густо
перекатывающее за грань вечернего закатного водопада-горизонта и
пропадающее там, там, в счастливом далеке...
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
СЕРГЕЙ КАТУКОВ
-----I 74 I----
1
Антонов терпеть не мог, когда его называли на французский
манер Серж. Сержем звала его Лора — норовистая московская
пигалица, чуть косящая левым глазом и удивительно похожая
на певицу Мадонну. Она — Лора, не Мадонна, — складывала
яркие губы уточкой и с истомой грассировала: «О, Сэрррж!
Сэрррж, мон ами»...
Позднее вся история с Лорой представлялась Антонову
гадостью и глупостью. Хотя, если откровенно, было в этой
истории кое-что еще — зависть. Дело в том, что Антонов
родился в невзрачном захолустье с пожарной каланчой на
одном конце города и беленой известью часовней на другом.
Железная дорога резала городок ровно пополам, а безусловным
центром провинциального мироздания являлась станция. Здание
вокзала построил полтора века назад Джузеппе Монзано,
ненароком застрявший в среднерусской глуши архитектор из
Милана. Об этом оповещала едва различимая надпись на
позеленевшей доске у входа. Ностальгия по бергамским закатам
в сочетании с уездной тоской породили архитектурное
чудовище.
Темпераментный Джузеппе храбро смешал мавританский стиль с
поздней немецкой готикой, щедро приправив это французским
барокко. Здание красного кирпича двойной кладки получилось
мощным, как крепость: в случае чего тут запросто можно было
бы держать длительную осаду. Фортификационная надежность не
помешала итальянскому мастеру проявить и изрядную
эстетическую изощренность. Вдоль фронтона на уровне второго
этажа из лепных алебастровых выкрутасов, хищных лилий и
орхидей вылезали, траурные от паровозной сажи, крутобедрые
наяды и грудастые нимфы.
В нишах стрельчатых окон прятались хмурые чугунные воины с
дротиками и кривыми ножами, а в час ясного заката
центральная башня вокзала вспыхивала кафедральным
витражом, ослепительному разноцветью которого могла бы
позавидовать роза Шартрского собора.
-----I 75 I----
Вокзал, увы, оказался последним творением странствующего
маэстро. Под конец строительства он сошел с ума и вскоре
удавился в местной больнице. Похоронили архитектора тут же,
на Ржаном кладбище, что у белой часовни. На могиле
невезучего итальянца до сих пор грустит кособокий ангел без
крыла и с оббитым лицом.
Поезда на станции лишь притормаживали, стояли не дольше
пяти минут. Сонные пассажиры выползали на перрон, курили.
Поплевывая под колеса, жмурились на солнце, пили желтый
лимонад из бутылок. Дамы принюхивались к теплому запаху
мелких роз и паровозной гари, их красношеие мужья крякали и
похохатывали, тыча пальцем в округлые прелести алебастровых
нимф на фасаде.
Маленький Антонов страстно завидовал пассажирам. И тем —
бледным и нервным, что направлялись на юг, и тем —
прокопченным и ленивым, что возвращались с юга на север.
Рельсы соединяли два недоступно волшебных мира, одинаково
манящих и таинственных: столицу на севере и теплое море на
юге. Столичная жизнь воображалась Антонову диковинной
каруселью, головокружительным праздником без конца и без
начала, сверкающим парадом мускулистой молодости, нагло
презирающей законы гравитации и силы трения. Успех и слава
отменяли нелепость биологии, небрежно вводя бессмертие в
разряд банальностей. Манил Антонова и юг, яркий и знойный, с
синими тенями колючих пальм на белоснежных стенах курортных
отелей, таких розовых при восходе и оранжево-леденцовых по
вечерам, томным вечерам, что сладострастным гитарным
перебором незаметно ускользают в сиреневую ночь.
Воображение рисовало замысловатые фонтаны, мраморные
пологие лестницы, что сами влекут к бирюзовому морю, с
уголками бледных парусов на безукоризненном горизонте.
Время шло, Антонов уже перестал играть в «ворона», уже не
фехтовал на палках и не подкладывал на рельсы
трехдюймовые гвозди — колеса поездов плющили их в
отличные миниатюрные мечи.
Последнее, кстати, закончилось тем, что в самом начале
сентября сосед Антонова, толстый и рыжий Сенька Лутц,
зацепившись штаниной за шпальный костыль, замешкался и
угодил под пятичасовой экспресс. Сеньку рассекло пополам, его
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 76 I----
мать, рыжая и белотелая (Антонов как-то случайно влетел в
ванную комнату, когда та, распаренная, неспешно обтирала свое
большое тело мохнатым полотенцем), на похоронах страшно
выла, под конец рухнула в могилу, а после поминок вскрыла
себе вены. Антонова еще с год мучили тошнотворные кошмары
громыхающего месива колес с прыгающим рыжим мячиком в
поддонной черноте.
Именно тогда Антонов поклялся во что бы то ни стало бежать
из злосчастного, поросшего унылыми лопухами захолустья, где
ничего хорошего никогда и ни с кем не случалось, а любая
радость была изначально чревата бедой и неизбежно
вырождалась в пошлость и фарс, мордобой или поножовщину.
2
Антонову повезло — работы на ранчо оказалось немного,
работа была легкая. До этого он дробил камни с Лупастым,
звон стоял в голове даже во сне, а в прошлый четверг
Лупастого тяпнула змея.
Он убил ее, пригвоздив киркой к земле. Змея оказалась
полутораметровой гремучкой и умудрилась укусить Лупастого за
икру. Антонов растерялся, он пытался высосать яд, плюясь
розовой горечью в пыльный щебень. Лупастый орал и
матерился. Четыре красных точки казались чепухой, но по лицу
подбежавшего охранника Антонов понял, что дело дрянь.
Лупастого не любили, его побаивались, охранники старались не
задевать его, даже Фогель обращался к нему «мистер Мэллоу»
В прошлой жизни мистер Мэллоу подавал надежды в
полузащите техасских «Дьяволов», гонял на коллекционном
«Спирите» и рекламировал спортивные тапки. Потом
выяснилось, что он маньяк и педофил: в уликах, показаниях и
прочих подробностях несколько месяцев копались следствие и
пресса, после присяжные. Судья из Сан-Диего влепил ему сто
тринадцать лет без права на апелляцию, словно двухметровый
негр-здоровяк и вправду мог прожить так долго.
Оставшись без напарника, Антонов попал на ранчо. Рано утром
тюремный автобус привозил его, вечером забирал. Весь день
Антонов таскал воду на дальние грядки, наполняя два
пятигалонных ведра из тупорылого крана, торчащего прямо из
БЕГ МУРАВЬЯ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 77 I----
стены дома. Вода текла еле-еле, на каждое ведро уходило
минуты полторы. Часов у Антонова не было, он следил за
струйкой и считал, шевеля губами:
— Одна Миссисипи, две Миссисипи, три Миссисипи...
Выходило около ста двадцати Миссисипи на ведро. Потом
пятьсот сорок шагов до дальнего конца поля, потом еще
шестьдесят. Вся жизнь превратилась в устный счет, никогда
Антонов не считал так много, никогда цифры и числа не
казались столь важными. Особенно вот это число — тысяча
восемьсот сорок три, завтра станет на день меньше — тысяча
восемьсот сорок два. Антонов верил, что именно счет помог
ему не свихнуться от здешнего однообразного бессмыслия. А
иногда он подумывал, что именно в счете и выражается его
сумасшествие.
Вода текла крученой тонкой струей, холодная и чистая, Антонов
опускал руку в ведро, после проводил мокрой ладонью по
лицу. И считал:
—...семьдесят три Миссисипи, семьдесят четыре...
Если солнце ныряло за облако, то в узком пыльном окне он
мог разглядеть угол кровати, иногда под кроватью лежал башмак
с желтой от глины подошвой, иногда свисала какая-то тряпка
— рубаха или платье. На стене висела пестрая картонная
икона, такими торгуют на мексиканских ярмарках. Над Девой
Марией висел дробовик.
Антонов видел лишь приклад, но был уверен, что это именно
дробовик, поскольку крестьяне меткостью не отличались, а из
этой штуки промахнуться было почти невозможно.
Солнце выкатывалось, и окно снова превращалось в зеркало:
темный силуэт остриженной головы, за ним телеграфный столб
с провисшими проводами, слепящее белое небо и рыжая сухая
земля, над которой плавилась ртутью полоска знойного воздуха.
Вдоль горизонта громоздились лиловые скалы — там уже была
Мексика.
3
Антонов нагнулся, снял башмаки, высыпал пыль и песок.
Жаркий безветренный полдень висел над выгоревшей степью, в
дальнем конце поля маячил хозяин ранчо, на ярком солнце его
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 78 I----
бритый затылок казался совсем смуглым и напоминал цветом
копченую камбалу. За четыре дня Антонов не услышал от него
ни слова, даже когда тот приносил обеденную миску бобов —
Антонов благодарил, хозяин едва заметно кивал. Два раза колол
дрова: оба раза хозяин подходил, жестом манил за собой. И
когда Антонов махал тяжеленным колуном, ухал и зычно крякал,
он видел, что хозяин его ничуть не боится. Это было даже
немного обидно. Хозяин щурился от солнца, сунув жилистые
коричневые руки в карманы выбеленных штанов, наблюдал за
работой, а после уходил.
Хозяина звали Киллгор, его ранчо именовалось «Вдовий
Ручей».
В округе находились еще две фермы, которые тоже
специализировались на жгучем перце, но более ядреного
хабанеро, по слухам, не выращивал никто. Антонов уже не
сомневался в правоте этих слухов — в первый же день он
сдуру надкусил маленький, столь безобидный на вид, зеленый
стручок.
Милях в пятнадцати на запад проходила железная дорога, по
ней гнали контейнеры в Сьюдад-Хуарес. Иногда ночью Антонов
слышал едва различимый перестук колес, до него долетали
унылые гудки локомотива, такие одинокие и тоскливые, что
хотелось выть. Тогда он начинал считать и где-то на пятой
сотне обычно засыпал.
Тот день начался, как обычно: во дворе их погрузили в
автобус.
Фогель экономил на всем — это был обычный списанный
школьный автобус, лишь окна снаружи забраны решетками, да
вдоль рядов припаяна стальная штанга, к которой пристегивают
наручники. Антонов сел, на спинке переднего сиденья
неизвестный хулиган нацарапал, что «Нэнси — сука». Антонов,
наблюдая за медленно раскрывающимися воротами, решил, что
дело тут в неразделенной любви.
Во дворе остались охранники, они закурили и начали
зубоскалить.
Четыре ротвейлера продолжали нести службу, синхронно
поворачивая морды вслед автобусу. Антонов провел пальцем по
имени Нэнси, подумав, что сейчас эта Нэнси уже взрослая —
по-американски сочная и грудастая тетка и что сам он
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 79 I----
последний раз был с женщиной семнадцать месяцев назад, за
день до ареста. Когда тебе только стукнуло сорок, эти
семнадцать месяцев кажутся гораздо длиннее, чем полтора года.
Он подумал, каково было Лупастому с его наклонностями
влезать в этот автобус, сидеть на этих драных сиденьях, по
клеенке которых когда-то егозили попки шустрых школьниц, —
похоже на хитроумную пытку. Лупастого похоронили во вторник,
перед ужином — зарыли за стеной на тюремном кладбище.
Хорек рассказывал, что труп просто сунули в пластиковый
мешок для мусора и обмотали изолентой, чтоб не скользил.
Странно, что у бывшей знаменитости не нашлось ни родни, ни
друзей, пожелавших забрать и похоронить его по-человечески.
При таком обилии церквей на квадратную милю, идея
всепрощения в Америке выглядела спорно, как нигде. Пожалуй,
сам Иисус, окажись он на воскресной службе в каком-нибудь
арканзасском приходе, вряд ли догадался, что тут проповедуют
его учение.
Автобус поднялся на холм и резво покатил вниз. Шоссе,
широкое и гладкое, черной лоснящейся полосой убегало за
горизонт. Позади осталась тюрьма, игрушечные ажурные вышки,
круглый бок центральной башни прямо на глазах окрасился
невинной розовостью.
На востоке уже показался персиковый край солнца, и по небу
пробежала дымчатая рябь. Начинался день номер четыреста
пятьдесят три, знойный, безветренный, бессмысленный.
После полудня жара стала невыносимой, казалось, что в
воздухе не осталось кислорода и дышать приходится горячей
рыжей пылью.
Она скрипела на зубах, мешаясь с потом, щипала глаза.
Антонов их тер и от этого становилось только хуже. Он сухо
сплюнул, перевернул ведро, сел. Комбинезон прилип к телу,
Антонов чувствовал, как пот щекотными струйками стекает по
икрам в ботинки. Хозяина видно не было, его ядовито-зеленый
трактор стоял у мертвого дуба на холме. Дерево, словно
разрубленное циклопическим колуном, было расщеплено вдоль
ствола, часть кроны обгорела, и сучья топорщились черными
обрубками. За дубом, вдоль горизонта тянулась серая полоса,
небо от пекла полиняло и стало белым, как разведенное
молоко. По верхнему краю серой полосы пробежала ртутная
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 80 I----
змейка, и оттуда донесся едва различимый утробный рокот.
Полоса темнела и росла, растекаясь по горизонту и медленно
наливаясь чернильной мутью. В фиолетовом мареве что-то
клубилось, набухало и вспыхивало, рокот приблизился, стал
громче, казалось, что терзают гигантский контрабас.
Солнце потухло, оно проглядывало плоским желтым блином
сквозь пыль, которая стеной приближалась к ранчо. Равнина
окрасилась болезненно-желтым тоскливым светом, горы стали
едко-лимонными. Тут же налетел шквал ветра и пыли. Антонов
согнулся, закрыв лицо руками. За первой волной, сухой и
жаркой, ударила вторая, холодная и свежая. Запахло дождем.
Ливень обрушился водопадом, хлестал по плечам, больно бил
в лицо, Антонов подумал, что в таком дожде запросто можно
захлебнуться. Он зачем-то схватил ведра и, неуклюже скользя
по жидкой оранжевой земле, побежал к дому.
Дверь была распахнута настежь, в черном проеме, по-хозяйски
уперев локти в косяки, высился Киллгор. Он смотрел на дождь,
смотрел внимательно, даже придирчиво, словно имел
непосредственное отношение к организации этого мероприятия.
Антонов, добежав до крыльца, остановился и опустил ведра.
Капли весело забарабанили, быстро наполняя их водой.
Антонов взялся за поручень и хотел шагнуть под навес, но
увидев взгляд хозяина, передумал. Отступив назад, он оказался
под самым стоком с крыши. В этот момент полыхнула молния,
и сразу же с оглушительным треском ударил гром, от
неожиданности Антонов поскользнулся и упал.
— Его ж гроза убьет! Пусти его!
Он услышал сзади женский, почти детский голос,
поворачиваясь, подумал, что убить может молния, а не гроза.
За спиной Киллгора мелькнуло лицо, русые волосы, хозяин
рявкнул: «На все Божья воля!» — и с грохотом захлопнул
дверь.
4
Антонов повернул вентиль, и из крана выползла змея. Она
бесшумно упала в ведро и свернулась на дне блестящими
кольцами, словно мокрый шланг. Это была точно такая же
гремучка, как и та, что тяпнула Лупастого. Антонов заглянул в
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 81 I----
окно, хозяин спал, свесив из-под стеганного одеяла ногу в
кавалерийском сапоге. Сапог сиял, будто облитый черным
лаком, шип стальной шпоры воткнулся в пол. «Лошадей-то нет,
странно...» — подумал, поворачиваясь, Антонов. Что-то красное
промелькнуло и исчезло за углом амбара.
Антонов, тихо ступая, приблизился к дощатой стене, осторожно
выглянул. На дальнем конце поля, раскинув руки, стояла дочь
фермера в красном платье. Она беззвучно смеялась и, поманив
Антонова, быстро пошла к сухому дубу. Антонов пригнулся и,
как в детстве, когда играл в индейцев за Ржаным кладбищем,
неслышным скорым шагом помчался за ней. Она повернулась,
улыбнулась и тоже побежала.
Она бежала очень быстро, белые пятки так и мелькали,
красная ткань обтягивала бедра и ягодицы. Бегунья поравнялась
с мертвым дубом, замерла на миг и скрылась за холмом.
Антонов припустил, от бега стало радостно, он ощущал, как
ноги несутся сами, едва касаясь земли. На холме он
замешкался, открывшийся вид поразил его: выжженной степи не
было — до самого горизонта тянулись клеверные поля, слева
мутно белели вишневые сады, из-за которых выглядывали
игрушечные крыши какой-то деревни. Отара овец рассыпалась
по склону белыми бусинками, дальше высились загадочные
очертания лиловых скал, а за ними синел бесконечный океан.
«Ну и красотища! — не веря глазам, прошептал Антонов. —
Океан, надо же!» Красное платье уже мелькало далеко внизу.
Антонов глубоко вдохнул и радостно помчал вниз под уклон.
Мягкий клевер холодил ноги, он не помнил, когда снял
башмаки. На ходу он сбросил комбинезон и увидел, что бегунья
тоже, не останавливаясь, скинула платье. Сердце его отчаянно
колотилось, предвкушение наполнило упругостью тело, мышцы
ног сладко ныли, казалось, что он несется, не касаясь земли.
Расстояние сокращалось, он уже видел капельки пота на ее
плечах, мог уловить карамельный запах русых волос. Он знал,
что она может бежать быстрее, но, маня его, нарочно
замедляла бег. Вдруг она остановилась, повернулась, развела
руки в стороны. Он, с жадной грацией самца, обнял ее, нашел
губы, горячие и мокрые. Она застонала. Он, чувствуя, что уже
не в силах сдержать себя, прижался к ней, тоже застонал,
проваливаясь в звенящую бездну. Звон становился громче и
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 82 I----
громче, под конец взорвался ослепительным солнцем. Антонов
вскрикнул и открыл глаза. В клетке включили свет, по
коридорам, захлебываясь в собственном эхе, гремел звонок
утренней побудки. В соседней камере зашелся в кашле Хорек,
кто-то спросонья матерился, внизу злобно орала охрана.
Начинался новый день, день номер тысяча восемьсот тридцать
семь.
После завтрака, от которого у Антонова тут же началась
неизбежная изжога, всех заключенных вытолкали во двор.
Солнце пыталось пробиться сквозь марево, парило нещадно,
после вчерашнего ливня жара была, как в русской бане.
— Хухим бежал, — кто-то сказал негромко сзади.
— Ну!
— Да взяли... — обреченно отозвался тот же голос.
Хухим, грязный, в рваном рыжем комбинезоне, лежал в центре
плаца. На нем был строгий ошейник — стальной обруч на
шее, от которого шли цепи к браслетам на запястьях и
лодыжках.
— Собаками... вот выродки, — прошептал кто-то за спиной.
— А ты не бегай, — ехидно вякнул Хорек и тут же получил
локтем под ребра от соседа.
Ротвейлеры, натянув поводки, рычали и азартно переступали на
мускулистых лапах, всем видом заверяя, что это была только
разминка, они способны на большее.
Фогель только вернулся с утренней прогулки, не спешиваясь, он
пустил Провокатора шагом вдоль строя. Без особого интереса
поглядывая на заключенных, он что-то говорил лошади.
Провокатор одобрительно покачивал большой породистой
головой. Поравнявшись с Хухимом, Фогель придержал поводья,
вытянув шею, привстал в стременах, выискивая кого-то. Нашел,
подозвал жестом. Из строя вынырнул Лапочка и, отклячив
бабий зад, подбежал, услужливо ухватил лошадь под уздцы.
Фогель ловко соскочил. Звякнули шпоры — Антонов хмыкнул,
узнав лакированные кавалерийские сапоги. Фогель потянулся,
сняв шляпу, вытер платком лоб. Что-то негромко сказал.
— Парит, говорю... — повторил он громче. — Какая грозища вчера,
а?
Фогель аккуратно, словно боясь повредить голову, надел шляпу.
Скомкал платок и, заложив руки за спину, на прямых ногах
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 83 I----
пошел вдоль строя. Он напоминал худую черную цаплю.
— Меня очень расстроил Хухим. — Фогель сделал грустное
лицо. — Очень. В такие минуты кажется, что все мои старания
напрасны. Что вообще все зря. — Он промокнул лицо платком.
— Вот ведь парит... — Он, придерживая шляпу, задрал голову,
огляделся. — С одной стороны, конечно, дождь нужен... А с
другой — такая парилка. — Он помолчал. — Для вас ведь
стараюсь. Я б мог ресторан купить. Или отель. На берегу моря.
А? Вон, под Эрморсильо, там вообще все копейки стоит. Лежи
в себе в шезлонге, пинаколады попивай. Шампанское «Дом
Периньон». Тут же туристки из разных стран. Шведки.
Фогель, плюнув в платок, нагнулся и аккуратно протер острый
нос сапога. Лак засиял, на носу загорелся зайчик.
— А тут вы — убийцы, грабители, насильники. Жулики.
Болтали, будто Фогель делает миллионы на своем тюремном
бизнесе. Это было сомнительно: разумеется, какие-то деньги он
получал из бюджета штата. Сдавал зэков в наем фермерам, но
при конкуренции с мексиканцами-нелегалами вряд ли тут можно
было говорить о серьезном барыше. Кроме тюрьмы, которую в
округе называли «Биржей», он владел конюшней и
спекулировал лошадьми.
Тоже не ради денег — лошади были для души. Основной же
доход приносила контрабанда. Имея лицензию на оружие для
тюремной охраны, Фогель наладил выгодные связи и снабжал
приграничные районы от Ногалеса до Лос-Мочис «Глоками» и
«М-16», не брезговал и транспортировкой кокаина. Тюрьма
оказалась отличной ширмой, выдрессированная охрана —
маленькой, мобильной армией.
Единственное, что отвлекало от дел — это зэки. Фогель
грустным взглядом обвел строй, брезгливо покосился на Хухима,
подмигнул Провокатору. Вынул мобильник, позвонил, что-то
сказал. Из громкоговорителей, прикрепленных к столбам вышек,
сперва тихо, после ширясь и разрастаясь, полились ангельские
голоса хора первой части «Страстей по Матфею». Фогель
улыбнулся и посветлел лицом, он считал Баха величайшим
композитором.
В автобусе Антонов сидел, закрыв глаза. Сзади азартно
обсуждали Хухимов побег, искали промахи.
— На мусорке надо винтить, — горячился Шакалыч, сетевой
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 84 I----
аферист и хакер, — мусорка — верняк!
— Ну да! Тебя как раз прямиком на сжигалку и доставят.
Дымком из трубы на свободу!
— Главное время рассчитать, время! Если, к примеру, часа два
форы...
«Хухиму припаяют пять лет за побег, — думал Антонов. — Вот
так, на пустом месте. А с другой стороны сидеть, как кролик в
клетке, и не рыпаться? Тут хоть какая-то видимость жизни — с
собаками, опять же, ловят». На ранчо он складывал дрова в
поленницу у стены амбара, потом копал яму. Киллгор пару раз
возвращался, хмуро глядел на красную глину, постояв, уходил,
так и не сказав ни слова.
Антонов рыл не спеша, изредка поглядывая на окна дома.
Лишь под вечер ему показалось, что она промелькнула в
темноте комнаты.
5
Следующий день снова начался с ведер: сто двадцать
Миссисипи на ведро. Потом пятьсот сорок шагов до дальнего
конца поля, потом еще шестьдесят. Антонов стоял у крана,
когда она вышла на крыльцо с большой корзиной. Он
растерялся, кивнул, у него сорвался голос, когда он произнес:
«Привет», — из-за того сновидения он чувствовал к ней,
незнакомой и чужой, странную близость, будто давно знал ее.
Одновременно ему было неловко и стыдно, что он без
согласия так вольно распорядился ею. Она промолчала, даже
не кивнула в ответ. На вид ей было не больше двадцати,
Антонов теперь видел, что она младше, чем ему показалось
тогда, во время грозы, скорее девчонка, чем женщина: русые
волосы, стянутые в пучок, серые, быстрые глаза. Угловато
повернувшись, она поставила корзину на скамейку. Корзина
доверху была наполнена стручками сушеного перца, похожего на
рубиновые елочные фонарики.
— Халапиньо? — спросил Антонов.
— Хабанеро. — Голос оказался взрослым и чуть хрипловатым.
— У вас вода...
Вода лилась через край, вокруг ведра уже набежала лужа,
постепенно подбираясь к ботинкам Антонова. Он упруго
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 85 I----
подхватил тяжелое ведро, вода плеснула на штанину. Левой
рукой он подставил пустое ведро под кран, струя бодро
зазвенела о дно.
В клетке, как только выключили свет, он, закинув руки за
голову, растянулся на узких нарах. Закрыл глаза, представил ее
лицо.
Губы. Вздохнул: ничего хорошего из всего этого явно не могло
выйти. Вспомнил Лору, ее лица он представить не мог, мешала
певица Мадонна. Он представил Мадонну, острогрудую,
маленькую и жилистую, с капризными, слишком темными для
блондинки, бровями.
Получилось похоже — вылитая Лора. Добавил красный
карамельный рот: «О, Сэрррж, мон ами!» Вот ведь гадость!
Лора Луцкер являлась женой, или, как она предпочитала себя
называть, «супругой» Глеба Луцкера, тогдашнего компаньона
Антонова. «Нету размаха в тебе, — потягивая пиво и
почесывая красную распаренную грудь, добродушно сетовал
Луцкер, развалясь на диване отдельного номера в Сандунах. —
Провинциал ты, Сергунька, про-вин-ци-ал». Что тут возразить —
Антонов всего шесть месяцев назад попал в столицу, его
красный диплом никого тут не впечатлил, и он устроился в
скучную контору без явных перспектив и с нелепой зарплатой,
но вот пришел август, и грянул путч. Антонов очутился на
баррикадах. Происходящее напомнило детскую игру, он азартно
включился, их отрядом руководил Луцкер. В ночь на двадцать
первое Антонов оказался внутри Белого дома, видел, как
горели троллейбусы на кольце, как подходила бронетехника.
Замолчало радио.
Игру это уже не напоминало, но и страха не было — сейчас,
лежа на нарах калифорнийской тюрьмы, он уверенно мог
сказать, что те дни стали лучшими днями его жизни. Никогда,
ни до, ни после Антонов не испытывал такого восторженного
подъема, чувства огромного и необъяснимого, и очень похожего
на счастье.
Он стоял рядом с танком, когда Ельцин говорил, стоял так
близко, что мог дотянуться до его штанины, видел, как отчего
то плакал солдат-танкист, в шлемофон ему кто-то воткнул
гвоздику, а на пупырчатой броне алой помадой было написано
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 86 I----
«Свобода!» «Парень! Такой шанс раз в жизни бывает, тут
главное клювом не щелкать! — утверждал Глеб Луцкер,
баллотируясь в депутаты. — Мы с тобой, Сергунька, так
поднимемся, что правнукам хватит. Нам с тобой еще и
дворянские титулы пожалуют с лентой через плечо, вот
увидишь! Князь Луцкер и барон Антонов, зуб даю!» Под офис
князь ухватил особняк на Обуха, депутатство оказалось
повыгодней дворянства: беспошлинная лицензия на ввоз спирта
«Роял» и водки «Распутин» за год принесла сказочную
прибыль.
На Луцкера покушались, невероятное везение помогло ему
вывернуться и отделаться лишь царапинами и изуродованным
«ГрандЧероки». Заказал убийство хороший знакомый Луцкера,
президент «Интер-Колосса» Владимир Нестеренко. Владимира
нашли, привезли на дачу. Глеб в подвале сам забил его до
смерти.
«Вот ведь сука! — ругался Луцкер. — Сапоги австрийские,
новые испоганил, ведь хрен отмоешь!» Ни тогда, ни теперь
Антонов не мог взять в толк, зачем он связался с Лорой.
Доказать себе, что он не хуже Луцкера? Пожалуй.
Единственно логичное, но не очень утешительное объяснение.
«Ты себе вообразил, что, трахнув ее, ты меня опустил, да? —
В трубке голос Луцкера звучал насмешливо. — Вон какой я
ловкий пострел, гляди, жену шефа поимел. — Луцкер захихикал.
— Ошибочка вышла, однако. Ты мне, Сергунька, не конкурент.
И я б тебя простил, если б ты ее драл по-тихому, культурно,
как интеллигентный человек. — Луцкер грустно вздохнул. — Так
ведь нет, тебе непременно по кабакам, по казино нужно
шастать, чтоб вся Москва видела. И получается, что Сергунька
наш — герой-любовник, а господин Луцкер хоть и олигарх, а
козел-рогоносец. Вот какая петрушка. Посему, в целях, так
сказать, пиара и укрепления личного имиджа мне придется, друг
ты мой ситный, тебя наказать. Счета я твои уже заблокировал.
— Тут голос его посерьезнел, и он произнес угрожающе и с
расстановкой: — Короче, если ты, шкура, в двадцать четыре
часа не исчезнешь...» Антонов не стал дослушивать и нажал
отбой. Вечером он летел в Амстердам.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 87 I----
6
— На какой запад, тетеря? — возмущенным шепотом возразил
кому-то Шакалыч. — На юг! Если отрываться в одиночку — тут
семь миль до железки, а там на товарняке — через час ты
уже в Мексике.
Лупастый тоже уверял, что железка — это верняк. На границе
порожняк не смотрят, американцам наплевать на весь
выходящий из страны транспорт. А мексиканцам, тем вообще
все до звонка. Ну, кроме текилы, разумеется.
Автобус притормозил, Антонова качнуло вперед, Шакалыч тихо
выматерился:
— Мать твою! Людей везешь, крестьянская морда!
— А ну молчать, гниды! — заорал охранник, треснув дубинкой
по железной стойке. — Ант, на выход!
Антонов, гремя цепью, поплелся к выходу.
— Ни в чем себе не отказывай, сынок! — Охранник
ухмыльнулся щербатым ртом, отстегнул наручник и подтолкнул
Антонова к дверям.
Он увидел ее только под вечер. Сначала мельком, на крыльце.
Она, наклонясь, что-то там делала, ему с дальнего конца поля
было не разобрать. Он еще подумал, что их крыльцо больше
похоже на плот с навесом, чем на крыльцо.
К вечеру жара спала, по небу плыло одинокое пухлое облако,
с розоватым боком.
Антонов подставил второе ведро под кран.
— Как утка, да?
Волосы ее были расчесаны на пробор, на шее блестело
ожерелье из фальшивого жемчуга. Она терла босую пятку об
икру другой ноги и глядела вверх. Антонов поднял голову —
облако больше напоминало толстушку в кресле, но он кивнул и
согласился:
— Утка. Да. Похоже.
— А другие, которые камни для дороги дробят, те в цепях.
— Мне доверяют. — Он улыбнулся. — Заключенный, которому
можно доверять.
Она недоверчиво прищурилась:
— У нас ружье. И я умею стрелять.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 88 I----
— Разумеется. Когда живешь в такой дыре, да еще рядом с
тюрягой... — Антонов тут же пожалел о сказанном, но она,
судя по всему, не обиделась.
— Я дальше Ногалеса не ездила. Даже океана не видела.
Только по телевизору, Евангельский канал... Но у нас сигнал
плохой. — Она грустно кивнула в сторону допотопной тарелки,
криво прибитой к водостоку на крыше.
Антонов молча кивнул. Его так и подмывало крикнуть этой
девчонке, что там — целый мир: Нью-Йорк, Сан-Франциско,
Европа, Флоренция, Париж, Елисейские Поля; что будь он на ее
месте, он бы прямо сейчас рванул из этого перечного
захолустья, рванул, не оглядываясь и не сожалея. Будь он на
ее месте.
— А за что в тюрьму попал?
— Паспорт просрочил, с документами недоразумение, словом.
Антонов решил не уточнять, что на таможне, помимо
фальшивого паспорта, у него изъяли незарегистрированный
«Магнум» и две коробки патронов.
Облако вытянулось и из толстушки-уточки превратилось в алую
пирогу.
— Долго еще сидеть?
— Тысяча восемьсот двадцать девять дней.
Она задумалась, считая про себя и по-детски шевеля губами.
— Тебя как звать? — спросил Антонов.
— Люси. Люси Киллгор.
Он ждал, что она спросит его имя. Она не спросила.
— А я — Антонов, можно — Ант.
Она засмеялась:
— Ант! Это ж муравей. Вот так имя! Ты откуда, из Канады?
Антонов тоже засмеялся:
— Почти.
Люси вздрогнула, мотнула волосами, неожиданно резко
повернулась и, стуча пятками, быстро взбежала на крыльцо.
Суетливо подхватив корзину, она вошла в дом, ржавая пружина
с треском захлопнула за ней дверь. Антонов потянул носом
воздух — от ее волос действительно пахло карамелью; он
ловко поднял полные ведра. На холме у сухого дуба стоял
трактор, на подножке, свесив темные руки,
сидел Киллгор.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 89 I----
7
Ночью, вспоминая разговор с Люси, Антонов не мог заснуть —
до него вдруг дошло: кто он такой, чтобы учить жить кого бы
то не было?
Даже эту сопливую девчонку, которая вдвое моложе его. Ему
стало стыдно, он тихо выругался. Чего он добился в свои
сорок, чему научился, что умеет? Свободно изъясняться на
трех языках? Отличать калифорнийское «мерло» от
французского «медока» и дробить дорожные камни молотком до
звона в ушах? Единственное, в чем он преуспел — это бег.
Мастерски научился бежать без оглядки, лететь на всех парусах,
мчаться во весь опор. Непонятным образом жизнь превратилась
в непрерывное перемещение по карте, сначала местного
масштаба, после общесоюзного, а под конец дело дошло до
глобуса. Муравей, ползущий по глобусу. Без смысла, без цели.
От перемены географических координат сумма души не
меняется. Равна нулю. Антонов накрыл голову подушкой. От нее
воняло тиной, она была тяжелой и казалась набитой сырым
речным песком. До него донесся едва слышный гудок
локомотива, после он разобрал перестук колес, скорее угадал,
чем услышал, бодрый четкий ритм, похожий на бой здорового
сердца бегуна. Через час этот поезд пересечет границу, через
полтора железная дорога отклонится на запад, и поезд покатит над
светлеющим от утренних лучей океаном. Антонов сжал кулаки и
начал считать, пытаясь заснуть.
Прошло два дня прежде, чем он увидел Люси снова.
— А ты не думал убежать?
Она спросила об этом просто, словно о чем-то совсем
обыденном.
Антонов представил клетки, вышки, садистов-охранников,
чокнутого Фогеля на вороном Провокаторе, трехметровую стену
с колючкой по верху, слюнявые пасти ротвейлеров.
— Конечно, — беззаботно ответил он. — А ты?
Она посмотрела ему в глаза со странным выражением: что-то
похожее на смесь грусти и удивления. На шее у нее были те
же копеечные бусы, фальшивая золотая застежка съехала
набок, у Антонова появилось непреодолимое желание поправить.
Он заметил на виске белый короткий шрам. Она, поймав его
взгляд, поправила прядь и быстро спросила:
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 90 I----
— А кто-нибудь пытался?
— Да, две недели назад. Собаки взяли след, через час
парнишку поймали. Встречали с пирогами и пышками.
— А у тебя есть план? — Она, сделав ударение на «у тебя»
спросила так серьезно, что Антонов растерялся и ответил
просто:
— Да.
И, протянув руку, все-таки поправил бусы. Она вздрогнула, но
не отпрянула, а подалась к нему, чуть приоткрыв мокрые,
детские губы.
«Этого делать нельзя ни в коем случае», — услышал Антонов
голос у себя в голове, но Люси уже, глубоко задышав,
прижалась к нему. Она всхлипнула, обмякла, ему показалось,
что она теряет сознание, он еще крепче сжал ее. Платье,
ветхое, застиранное, оказалось тонким, как марля. Его
огрубевшие руки цеплялись мозолями за ткань. От волос пахло
карамелью, за холмом нудно тарахтел трактор. Антонов
подумал: «Будь, что будет», — и, закрыв глаза, больше уже не
думал ни о чем.
Пекло стояло адское. Антонов сел на сухую глину, у него мелко
дрожали колени. Люси, прислонясь спиной к стене дома, сложила
ладонь лодочкой, набрала воды из крана, умыла лицо. Тяжело
дыша, она глядела на Антонова. Ему страшно хотелось курить,
он откашлялся, словно у него першило в горле и с шутливой
беспечностью спросил:
— Ну что? Видать, теперь придется на тебе жениться, Люси?
— Он ощутил, что ему приятно произносить ее имя. — Буду
просить руки у твоего папаши. А то он еще меня пристрелит
сгоряча, пожалуй, — как это у вас, у фермеров, тут заведено.
Шутка не удалась — Люси яростно посмотрела на него и
быстро пошла к крыльцу. Антонов вскочил, догнал ее, хотел
что-то сказать, извиниться, но она перебила его и приблизив
лицо, зло сказала:
— Мой отец умер. Этот... — она мотнула головой в сторону
холма, — этот — мой муж.
8
День клонился к вечеру, Люси перебирала фасоль на кухне. Из
камина горько тянуло сырой сажей. Не подходя к окну, она
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 91 I----
видела, как тюремный автобус забрал Антонова, развернулся и
покатил в сторону «Биржи». Сзади, на желтой жести,
проглядывала плохо замазанная надпись «School Bus». Она,
комкая полотенце, опустилась на табуретку, долго разглядывала
копоть на пустой стене, а потом разревелась. Она всхлипывала,
качалась взад и вперед, кусая полотенце. Повторяла без конца:
«Бедная Люси, бедная Люси Синклер!» Люси Синклер
исполнилось восемь, когда ее отца убило молнией.
Стоял жаркий август, он работал в поле, а гроза налетела так
быстро, что он не успел даже добежать до фермы. Через два
года мать вышла замуж: хозяйство без мужика разваливалось, а
тут как раз подвернулся Карлос. В двенадцать лет Люси
упросила мать отправить ее к иезуитам. Монастырь и школа
находились всего в сорока милях от фермы. Люси уверяла, что
хочет учиться, она не сказала матери,
что когда та лежала с переломом ноги в Сан-Лоредо, отчим
дважды изнасиловал ее. У иезуитов ей жилось спокойно, за
четыре года монахини толком не научили Люси ничему, кроме
дюжины молитв и умению печь яблочный пирог с корицей. Она
с удовольствием копалась в монастырском огороде, выращивая
базилик, пармскую петрушку и сочные хрустящие огурцы.
Желтые огуречные цветы она трогала губами и шепотом
называла их «ангелочками».
В конце августа в монастыре появилась мать. С ней приехал
сосед, хозяин «Вдовьего Ручья» по фамилии Киллгор. Он так и
представился: «Киллгор», — и протянул Люси коричневую,
жилистую руку. За оградой трещали цикады, солнце, похожее на
румяный блин, жарко растекалось по горизонту. Ласточки
беззаботно носились над головой, весело перекликаясь, будто
уверяя, что все теперь будет хорошо.
К сожалению, предсказания ласточек не сбылись. В первую
брачную ночь муж избил ее в кровь, узнав, каким образом
Люси лишилась девственности. Он был уверен, что это она
соблазнила отчима. Через четыре месяца у нее случился
выкидыш, муж усмотрел в этом божью кару. Полностью
разделяя справедливый гнев, он решил добавить и от себя —
Киллгор так саданул ей, что у Люси на всю жизнь остался
шрам на виске.
У Киллгора, протестанта по рождению, к тому времени уже
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 92 I----
сложились особые отношения с Господом: иногда Он беседовал
с Киллгором, иногда давал советы во сне. Даже работая в
поле на тарахтящем тракторе или перебирая стручки, что
сушились на брезентовых полотнах, Киллгор всегда ощущал Его
строгий и внимательный взгляд. Церковь в Сан-Лоредо с
приходом отца Джекоба, круглого и добродушного миссионера
(по слухам, он почти десять лет провел среди каких-то дикарей
в дельте Амазонки), впала в либерализм, среди паствы
появились мексиканские голодранцы, и преподобный отец не
нашел ничего лучше, чем вести часть проповеди на испанском.
Киллгор дважды говорил с пастором, тот лишь улыбался и
отвечал, разводя розовыми ладошками: «Иисус любит всех, мы
все его дети». Киллгор помолился, плюнул и начал ездить к
Евангелистам в Грин-Тинос. Тамошний пастор, мрачный и
седобровый старик, с трубным голосом пророка, ему
понравился, он много цитировал из Ветхого Завета и
Откровения, убедительно говорил про конец света и Страшный
Суд. У Киллгора мурашки по спине бежали при словах про
Шестую печать: «И придет день гнева — содрогнется земля и
падут звезды с небес, а небеса станут как свиток, а луна как
кровь, а солнце как власяница». Да Киллгор и сам видел знаки
Второго Пришествия — и Блудницу Вавилонскую, и зверя,
вышедшего из Японского моря и угробившего реактор, и
двухголового жеребенка с соседской фермы. А когда прошлой
зимой грозный голос во сне повелел: «Киллгор! Иди и
смотри!», — он как наяву узрел то, о чем писал святой Иоанн
Богослов: вспыхнула земля и встало пламя до небес, а из
пламени вышел конь, и был тот конь бледен. А на коне том
сидел всадник, и имя всадника тому — смерть. Сон произвел
сильное впечатление на Киллгора, двое суток он не выходил из
дому, не ел, не спал, лишь читал Святую Книгу и молился.
9
Второй раз за неделю транслировали токкату и фугу ре-минор
(музыку выбирал сам Фогель, сам же и анонсировал красивым,
спокойным баритоном), ему явно нравилась именно эта вещь.
Музыкальные двадцатиминутки устраивались перед самым
отбоем и должны были настроить зэков на
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 93 I----
возвышенно-духовный лад. Койку откидывать еще было рано,
охранники, не подверженные умиротворяющему воздействию Баха,
могли запросто накостылять по ребрам, поэтому Антонов сидел на
припаянной к полу табуретке и пересчитывал заклепки в
ржавом полу. Камера была не больше туалета в поезде
дальнего следования, даже стальной унитаз напоминал
вагонный. Торцовая стена из железных прутьев, в ней — узкая
решетчатая дверь. Антонов знал точную длину камеры — сто
восемьдесят сантиметров: когда он ложился на койку, уперев
пятки в решетку, его макушка доставала как раз до
противоположной стены. Это при условии, что его рост не
изменился. Боковые стены — железные листы, когда-то
покрашенные серой корабельной краской, кое-где облупившейся
и от пола до потолка исцарапанной надписями и рисунками.
Антонову так и не удалось оставить здесь свой автограф: когда
он попал в камеру на стене уже не осталось живого места.
Фуга уже перешла в коду, повторяя в плавном адажио
назойливую тему токкаты. Звуки стали тягучими, словно музыка
к финалу выбилась из сил и устала. За решеткой, тихо ступая
по железному полу, неспешно проплыл охранник. Эхо последнего
аккорда умерло, Антонов откинул койку, и тут же погас свет.
«Надо спокойно во всем разобраться», — эту фразу Антонов
повторял уже с полчаса, дальше дело, однако, не шло. Он
зажмурился, закрыл лицо ладонями, пытаясь собраться с
мыслями. От рук пахло Люси. Антонов тихо застонал, и перед
глазами снова закрутилась карусель прошедшего дня: ее
приоткрытый рот, белый шрам у самых волос, запах карамели,
стук трактора, не отец, а муж. «А что завтра? Как себя вести?
Сделать вид, что ничего не случилось? Нет, это глупо. Надо
поговорить... И что сказать?» Кто-то вскрикнул во сне и
невнятной скороговоркой что-то забормотал. «Надо спокойно
разобраться. И поговорить».
Говорить не пришлось — ни на следующий день, ни в субботу
Антонов ее так и не увидел. В понедельник он снова таскал
ведра и поливал, а после обеда собирал созревшие стручки в
большую корзину. От жгучего зеленого сока першило в горле и
текли слезы,
к вечеру окружающий мир расплылся окончательно, и до
автобуса Антонов добирался почти на ощупь. Он испытал даже
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 94 I----
какое-то злорадное удовольствие от этих мелких мук, словно
искупал грех и приводил в равновесие свою блудливую душу.
Дослушав трио-сонату анданте ре-минор, Антонов растянулся на
койке и сразу заснул.
Спал он крепко и без сновидений, по крайней мере, утром он
ничего припомнить не мог, а днем, когда Антонов гремел
ведрами у крана, Люси подошла к нему и сказала, что поможет
ему бежать, если он возьмет ее с собой.
У нее были серые глаза, лицо ее побледнело, лишь на острых
скулах проступал румянец. От этих глаз Антонову стало не по
себе — так обычно дети глядят на взрослых, раскусив их
ханжество и вранье и давая им последний шанс. Он опустил
взгляд, вода в ведре мерно покачивалась и вспыхивала
серебряным зайчиком, словно подмигивая. Он посмотрел на
кирпичную стену, тупорылый латунный кран с застывшей на
носу каплей, мятый водосток на крыше. Дальше белело
знойное небо без единого облака. Еще один душный,
бессмысленный день. Стало тоскливо, у Антонова заныло под
ложечкой, как бывало перед тюремной дракой, он понял, что,
сказав «да», он возьмет всю ответственность за эту девчонку
на себя. Он заставил себя посмотреть ей в глаза и тихо
произнес:
— Да.
На ужин были скользкие спагетти в соусе ржавого цвета. Сразу
после ужина дьявол взялся за Антонова всерьез. Устроившись
на левом плече, бес принялся нашептывать ему в ухо, по
традиции напирая на здравый смысл и личную выгоду. Антонов
честно сопротивлялся, но аргументы нечистого отличались
убедительностью, пришлось согласиться с некоторыми доводами.
«Безусловно, Люси неоценима: прежде всего — одежда, бежать
в рыжем тюремном комбинезоне было просто смешно. Потом
транспорт — пусть проверит свой «плимут»: бензина чтоб
полный бак, масло дольет, если нужно. Не хватает заглохнуть
где-нибудь на трассе.
Третье — ее документы и кредитки. Но это будет плюсом
лишь до тех пор, пока ее не объявят в розыск. Главное: успеть
доехать до Сан-Диего, там у меня деньги, люди. Главное —
попасть в СанДиего». В Сан-Диего задерживаться он не
собирался. Антонов и раньше понимал, что жить в Калифорнии
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 95 I----
с фальшивыми документами рискованно, малейший прокол мог
стать роковым. Поэтому основные капиталы он уже перевел в
«Банко дель Мехико», туда же собирался отправиться и сам.
Антонов уже приглядел и место: черепичная крыша, по
украински беленые мелом стены,
увитые диким виноградом, с террасы закат, как в кино. Но
главное — тамошняя полиция гораздо лояльней
калифорнийской, да и кому придет в голову подозревать
состоятельного гринго в том, что у него липовый паспорт? Да,
Люси неоценима. Но лишь до Сан-Диего. А что он будет делать
с ней потом? С деревенской девчонкой, которую он толком-то и
не знает? Испугавшись или передумав, она запросто сдаст его
полиции. Антонов вспомнил серые глаза, диковатый взгляд. Ведь
сдаст? Вспомнил, как его грубые ладони цеплялись за ткань
платья, он боялся, что исцарапает ей кожу своими мозолями.
Вспомнил, как она прижалась, обмякла, став сразу меньше и
легче, а мир вокруг утратил краски и сложился, подобно
детской картонной книжке. Потерянный рай показался не такой
уж высокой ценой.
Антонов прижался лбом к железной стене. Стена была ледяной
и мокрой, словно вспотела. Ему стало невыносимо тоскливо и
одиноко, дьявол сделал все, что мог, и удалился.
10
Штаны были чуть длинноваты, Антонов подвернул их. Натянул
тюремные башмаки, дрожащими пальцами завязал шнурки.
Ботинки Киллгора оказались велики размера на два, Антонов
сунул их в пустое ведро. Сверху, зло скомкав, затолкал рыжую
робу.
Люси с серьезным лицом наблюдала за переодеванием,
наблюдала молча, держа в руке маленький розовый чемодан,
такой детский и кукольный, что у Антонова, когда он его
увидел, комок подступил к горлу. Он был почти уверен, что
внутри лежит зубная щетка, кругляш лавандового мыла, который
ей когда-то подарили на Рождество, ночная рубашка пастельных
тонов, мохнатые шлепанцы и плюшевый мишка без одного глаза
и с надорванным ухом.
Антонов запутался в рукавах рубахи, пришлось снять,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 96 I----
вывернуть и надеть снова. От ее взгляда ему стало неловко,
неловко за тюремное белье — серую майку и застиранные до
дыр трусы (такие в детстве дразнили «семейными»), за свои
бледные худые ноги, за дурацкую татуировку, которую он
сделал по пьяни в Амстердаме.
Киллгор сразу после обеда укатил в Сан-Лоредо, Антонов
помогал ему грузить пустые ящики. Уже закончив, хозяин
спрыгнул с кузова, хмуро подергал крепежные ремни, буркнул:
«К пяти вернусь, будешь тару разгружать».
У рубашки в крупную болотную клетку пришлось закатать
рукава. Антонов застегнул верхнюю пуговицу, потом снова
расстегнул, энергично потер ладони и, глядя мимо Люси, сказал
с бодрой серьезностью: «Ну, так! — Он негромко хлопнул в
ладоши. — По коням!» Люси кивнула, подошла к нему и молча
поцеловала в щеку.
Потом взяла его руку в свою и, помахивая игрушечным
чемоданчиком, повела к «плимуту», стоящему у амбара.
Антонов хмыкнул, он намеревался спросить еще раз насчет
бензина, карт, документов, но вдруг понял, что Люси продумала
все детали до мелочей, что ему сейчас лучше заткнуться,
поскольку она тут главная. Он вспомнил,
как всю неделю, каждую ночь, он изобретал хитроумные
способы бегства от Люси в Сан-Диего. Как он оставит ее в
кафе, выйдя якобы позвонить. Или на автобусной станции
пойдет за билетами. Еще был вариант заманить в кино и
бросить там.
Антонов придержал ее за руку, она остановилась,
вопросительно глядя на него. Он наклонился и поцеловал ее в
губы. Держась за руки, они подошли к «плимуту» — по
правому крылу шла длинная царапина, старая и проржавевшая,
наверное, когда-то давно Люси зацепила при выезде ворота.
Краска, некогда синяя, выгорела и была одного цвета с
местным, белым от зноя, небом. Антонов поднял глаза —
солнце в зените и ни облачка. Вдруг Люси вскрикнула, ее рука
судорожно дернулась, словно она пыталась вырваться. Из
темноты амбара, неспешно, как и полагается в добротном
кошмаре, вышел Киллгор. Он, щурясь от солнца, остановился в
дверном проеме. Дробовик он держал небрежно, одной рукой,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 97 I----
прижав приклад локтем к телу. Антонов завороженно глядел на
ствол, вороненая сталь отливала темно-синим. Киллгор сделал
шаг, Антонов ощутил ладонью, как рука Люси стала холодной и
задрожала. Он завороженно смотрел в черную дыру, Киллгор
поднял ружье, взяв левой рукой за цевье — рука была одного
цвета с деревом приклада, но не лаково-гладкой, а
морщинистой и корявой, как сук.
— Отойди от нее, — произнес он сипло, будто со сна, указав
ружьем.
Антонов разжал руку, сделал шаг в сторону, потом еще один.
Ноги казались тряпичными и не слушались. Он не мог
разглядеть глаз фермера, тот продолжал щуриться, со своей
обычной гримасой брезгливой досады, но в этот момент
Антонов понял, что сейчас будет убит и что нет такой силы на
свете, которая смогла бы помешать этому. Дуло таращилось
ему в грудь, он уставился в эту дыру — ничего страшнее он в
жизни не видел. Странная вещь случилась со временем: оно
вдруг стало тягучим, как смола, превращая происходящее в
нескончаемую пытку. Антонов зажмурился, Киллгор и его
отвратительное ружье отпечатались негативом в мозгу, а после
растаяли в карусели красных и лимонных пятен.
Грохнул выстрел. Антонов не ощутил ничего. Потом едко
запахло пороховым дымом, запахло кисло и противно. Антонов
открыл глаза. Люси лежала, удивленно раскинув руки ладонями
вверх. Одна нога была вытянута, другая согнута в колене.
Платье задралось, бедра у нее оказались совершенно не
загорелыми и бледными по сравнению с золотистыми икрами.
Кукольный чемодан раскрылся, на сухой глине валялся розовый
тапок и тюбик зубной пасты. Антонов знал, что туда не надо
смотреть, но все-таки поднял глаза — вместо лица было что-то
багровое. Он хотел отвернуться, но против воли продолжал
таращиться на это растекающееся красное пятно. Потянуло
чем-то свежим и соленым. «У тебя час. Через час я звоню в
тюрягу», — хрипло сказал Киллгор.
Смысл слов не дошел до Антонова, он услышал лишь звук,
будто это был скрип телеги или плеск воды, он не понимал,
как этот грубый крестьянин с ружьем просочился в его тягучее
измерение. «Прореха», — догадался он, наконец, сумев оторвать
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 98 I----
взгляд от красного.
Посмотрел вверх и тихо повторил: «Прореха...» В ту же
прореху влетели две юркие птицы и крича перечеркнули небо,
в верхнем углу которого висела белая луна, похожая на едва
различимый отпечаток на снегу. От мысли о снеге ему стало
зябко, он громко икнул, его пробил озноб. Дрожа, он повернулся
к фермеру. Киллгор крикнул:
«Лови!» — и неожиданно швырнул ружье Антонову. Тот,
вздрогнув, отпрянул, инстинктивно выбросил вперед руку и
поймал дробовик.
Киллгор, сунув кулаки в карманы комбинезона и словно потеряв
интерес к происходящему, повернулся и зашагал в сторону
шоссе. На бритом затылке, плоском и смуглом, ясно проступали
продольные морщины, похожие на глубокие царапины. Антонов
взвел курок и прицелился в затылок. Боек звонко цокнул в
битый капсюль.
11
Стало тихо, лишь зной зудел на высокой прерывистой ноте.
«Не зной, мухи», — догадался Антонов. Он опустил ружье,
подошел к «плимуту» — ключа в зажигании не было. Дверь,
щелкнув, открылась, он выгреб из бардачка ворох грязных
бумаг, потрепанную инструкцию к эксплуатации, смятый фантик
от шоколадки. Ключа не было. Он повернулся. Глядя на острую
коленку, Антонов понял, что просто не сможет рыться в вещах
Люси. Он обошел машину, прислушался. Бросил дробовик на
землю, потом, передумав, поднял его и начал рукавом быстро
протирать приклад и цевье.
Со стороны шоссе донесся шум мотора — Антонов на слух
узнал грузовик Киллгора. Движок частил с перебоями, фермер
выжал газ, мотор заурчал, торопливо захлебываясь. Звук
становился слабее и тише, после растаял, оставив в воздухе тихое
жужжанье мух. Час... Антонов замер, оглядевшись, сунул
дробовик под машину, снова увидел торчащее колено и красное
пятно, раскрытый чемодан, черный силуэт сухого дуба на
холме. Над корявыми ветвями плавилось белесое от жары небо.
Стало душно, солнце уже доползло до зенита и палило вовсю.
Антонов нерешительно пошел в сторону дуба, постепенно
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 99 I----
ускоряя шаг. Ноги были тяжелыми, ватными, словно во сне. Он
брел поперек грядок халапиньо, цепляясь ботинками за
невысокие кусты и с хрустом давя спелые перцы. Огород
кончился, он споткнулся, ударился коленом. Боль словно
разбудила его. Он поднялся, быстро добежал до сухого дерева,
остановился на холме, оглядываясь вокруг.
Склон холма, глинистый и рыжий, поросший сухим колючим
кустарником, спускался в пологую равнину, серую и словно
припорошенную пеплом. Там не росло ничего, кроме редких
пучков седой, мертвой травы, похожей на паклю. Кое-где
торчали темные валуны, по форме напоминавшие сгорбленных
монахов в капюшонах.
На востоке в дрожащем мареве угадывались верхушки
сторожевых вышек «Биржи», на западе вдоль горчичного
горизонта тянулась пунктирная линия железной дороги с
вертикальными черточками столбов. Антонов вспомнил слюнявых
ротвейлеров и, громко топая, понесся вниз. Колючки цеплялись
за штаны, в ботинки сразу набился песок и мелкие камни.
Ноги бежали сами, пыля и взрывая рыжую корку глины. Склон
кончился, Антонов по инерции пронесся дальше, потом сбавил
скорость и, размеренно работая локтями, взял курс на запад.
Кровь горячо пульсировала в голове, он старался дышать
глубоко и ритмично. Пот щипал глаза, страшно хотелось пить.
Уродливая, короткая тень, словно паясничая, прыгала и
кривлялась под ногами. Железная дорога, как заколдованная,
никак не хотела приближаться, оставаясь тонкой линией на
кромке упрямо уползающего вдаль горизонта. Из-под ног
выпархивали мелкие птахи, вроде воробьев, и, ругаясь и
чирикая, кувырком уносились вверх. Меж пучков полыни
испуганно шмыгали пыльные зверьки, а однажды Антонов в двух
метрах от себя увидел толстую змею. Гадина, похожая на
обрубок черного шланга, грелась на камне и лениво проводила
бегуна поворотом плоской головы.
Потом появился поезд, и Антонов понял, что железная дорога
гораздо ближе, чем казалось. Товарняк, весело перестукивая
колесами, бежал на юг, в сторону границы. Поезд состоял из
платформ с контейнерами, нескольких гофрированных
серебристых рефрижераторов и пары двухъярусных вагонов с
новыми автомобилями. Состав замыкал прокопченный локомотив с
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 100 I----
логотипом в виде вздыбленного жеребца.
Антонову почудилось, что он даже разглядел машиниста. О
том, чтобы запрыгнуть в поезд на такой скорости не могло
быть и речи. Ближе к полотну на колючках стали попадаться
клочки бумаги, которые издали он принял за цветы. Смолисто
пахнуло теплыми шпалами и нагретым металлом, Антонов
моментально узнал запах из своего детства. Это было как удар
под дых: между той русской железкой и этим калифорнийским
полотном уместилась вся его жизнь, жизнь суетливая и
бестолковая, но главное, совершенно бессмысленная. Он не мог
вспомнить ничего — сорок лет жизни оказались картинкой из
окна курьерского поезда: летящие пятна зеленого, убегающие
деревья, стволы в солнечных бликах, стрелочники с
размазанными лицами,
неясный люд на переездах, тощие собаки, стремительные
полустанки без названий, частокол гудящих столбов всех мастей.
Антонов взбежал на насыпь. Согнулся в изнеможении, уперев
руки в колени. Сердце колотилось, он дышал, хватая ртом
воздух, обширный инфаркт с летальным исходом показался ему
сейчас таким заманчивым.
Отдышавшись, он выпрямился и огляделся: по обе стороны
полотна не было ничего. Ни деревьев, ни кустов. Не было
даже камней, лишь высохшая глина горчичного цвета. Он даже
подумал: «Может самому лечь на рельсы?» У этого варианта
были недостатки: если его заметят, то поезд остановится, и его
сдадут в полицию. Если его не заметят или заметят слишком
поздно... Антонов сглотнул и, встав на колени, припал ухом к
горячему рельсу. Сталь тихо пела, приближался следующий поезд.
12
Решение пришло внезапно, оно оказалось в меру безумным и
на редкость простым. Антонов стянул через голову мокрую от
пота рубаху, торопливо скомкав, завязал рукава узлом.
Получился клетчатый ком, размером со средний арбуз. Он
пристроил его к одному из рельсов, а сам, прыгая по шпалам,
побежал дальше. Метрах в пятидесяти стояли две
металлических опоры с перекладиной, к которой крепились
высоковольтные провода. Антонов ловко, как по лестнице,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 101 I----
забрался наверх, лег на перекладину и пополз к середине.
Остановился над рельсами южного направления; затея сверху
выглядела не столь простой и уж точно гораздо безумней,
нежели с земли. Он посмотрел на север, в перспективной точке
схода рельсов появилась яркая звездочка, локомотив шел с
включенным прожектором. Антонов распластался, прижимаясь к
железу перекладины. Он прикидывал, как безопаснее прыгать:
куда его потянет — вперед или назад, когда он коснется
крыши вагона, прямо под ним противно зудел толстый
металлический провод — в детстве они бегали смотреть на
обугленный труп обходчика, который дотронулся до такого
провода.
Локомотив приближался. Что-то заставило Антонова оглянуться.
На западе, как раз откуда он пришел, на холме возникли
крошечные фигурки, он разглядел собак, за ними бежали люди.
Потом появился конник. Локомотив приближался, не сбавляя
скорости. Состав был длинным, он приближался с грозным
шуршащим звуком, словно надвигающийся ливень. От жары
воздух плавился, и лобастый электровоз менял очертания, как
мираж. Звук нарастал, вдруг локомотив пронзительно загудел,
от испуга Антонов вздрогнул и еще сильнее прижался к
перекладине. Поезд, гигантский и страшный, как дракон
неумолимо несся навстречу Антонову, оглашая округу грохотом и
лязгом. Стало ясно, что уловка не удалась, машинист просто не
заметил скомканной рубахи на рельсах.
— Слишком быстро... — проворчал Антонов, подтягиваясь к
краю и хватаясь обеими руками за продольную штангу
перекладины. Ухнув, проскочил локомотив, понеслись блестящие
крыши вагонов. Антонов перекинул тело и повис над поездом.
Внизу все мелькало, сливаясь в одну грохочущую ленту.
Рассчитать прыжок было невозможно.
«Дохлый номер», — подумал Антонов и разжал руки.
Подошвы обожгло от удара, его кинуло назад, и он покатился
по крыше. Соскальзывая, упал на живот и, цепляясь ногтями,
попытался удержаться. Ему удалось уцепиться за край. Он
висел между вагонами, в узком гремящем пространстве.
Башмаки скользили по жести облицовки, гладкой, как стекло.
Антонов понял, что надо подтянуться на руках. Он понял, что
на это уже нет сил.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 102 I----
Пальцы онемели, он знал — они сами отпустят край. Перед
глазами поплыли красные и белые круги. Оставался ничтожный
шанс, мизерная надежда, что он успеет удержаться на буфере,
прежде, чем рухнет на полотно. Антонов зажмурился, закричал
и отпустил край.
Все тело пробила острая боль, жаркая и слепящая. От шока
он на миг потерял сознание, но в последний момент успел
ухватиться за какой-то шланг.
Шпалы мелькали, в лицо ударила горячая вонь смазки и гром
колес. Страха больше не было, да и боль прошла, она
сменилась нервным, пьянящим восторгом. «Жив! Неужели жив!?»
Антонов, не отпуская спасительного шланга, устроился на
буфере верхом, свесив ноги в сумрачное мельтешение шпал. Он
пребывал в каком то праздничном оцепенении, как юбиляр,
ошарашенный неожиданным царским подарком. Шум и жара
уже не казались столь омерзительны. Антонов заметил, что
мертвая горчичная степь сменилась песчаными склонами с
высокими пальмами, красивыми, будто с открыток из курортных
мест. «Океан близко», — подумал он. И тут же меж холмов
сверкнула вода. Пропала и вынырнула снова, уже ближе.
Замелькали пятнистые стволы пальм, но вот кончились и они.
Поезд бойко выскочил на взгорье, и Антонов обомлел: океан
распахнулся от края до края, сияя и переливаясь всеми
оттенками голубого. У горизонта голубой темнел и перетекал в
синий — так незаметно начиналось небо, по которому ползли
похожие на зефир облака. Поезд сбавил ход, он бесшумно
катился по кромке пустынного пляжа.
Антонов ловким движением соскочил на землю и, легко
пробежав по инерции несколько шагов, остановился. Песок был
мелкий и мягкий, как пудра, и приятно грел пятки. Антонов
добежал до воды, в полосе прибоя песок потемнел и стал
плотным, на нем уже не оставалось следов. Тихая волна
напоминала сонное дыхание:
прозрачным накатом, без пены, ласково наползала на берег и
так же неслышно уходила назад. Антонов огляделся: дальше
начинались пологие дюны, кое-где поросшие зеленым камышом,
за дюнами тянулся луг, переходящий в сочное клеверное поле; там
белела часовня с игрушечной луковкой, к часовне примыкало
кладбище, заросшее осокой, из которой выглядывали верхушки
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БЕГ МУРАВЬЯ
-----I 103 I----
крестов и головы скорбных ангелов. Антонов узнал Ржаное
кладбище и уже не удивился, разглядев за ним пожарную
каланчу, а еще дальше — кирпичное здание вокзала с
готической башней. Солнце садилось, и круглый витраж в башне
сиял не хуже розы Шартрского собора.
Из-за песчаных дюн раздались голоса, звон мяча, радостные
возгласы. Антонов прислушался. Там, безусловно, творилось
что-то веселое и интересное.
Кто-то знакомый крикнул: «Серега! Айда в ворона играть!»
Антонов понял, что это зовут его, улыбнулся и, стряхнув
ладонью с пяток мокрый песок, припустил во все лопатки в
сторону дюн.
Калифорния
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВАЛЕРИЙ БОЧКОВ
-----I 104 I----
***
За два дня договариваешься с соседом, который едет торговать
в райцентр на рынок творогом, оставить тебе местечко в его
старой шестерке. Накануне утром втискиваешься с трудом в
машину вместе с ведрами творога, обвязанными сверху марлей
и необъятной тещей соседа, обвязанной сверху пуховым
платком, едешь с ними в город, и пока они торгуют, покупаешь
три новых мышеловки, лимонов, прокладки для скважинного
насоса, две курицы, кило антоновских яблок, пяток
энергосберегающих лампочек, батон копченой колбасы, по две
больших горсти золотого самаркандского изюму и жареного
миндаля, новое ведро взамен прохудившегося,
нерафинированного подсолнечного масла и бутылку сладкого
испанского хересу. Снова, но уже с бóльшим трудом
втискиваешься в машину и едешь домой.
По дороге машина глохнет, аккумулятор разряжается, и ты
толкаешь вместе с соседом машину, внутри которой сидит теща,
и думаешь о том, что лучше было бы продать не творог, но
кто же ее купит, даже если приплатить. Наконец
останавливаешь знакомый трактор, и всего за пятьдесят рублей
вы доезжаете до деревни на тросе уже в темноту и заиндевев
от холода.
Дома отдаешь покупки жене, выпиваешь рюмку перцовки, съедаешь
тарелку горячих щей, выпиваешь рюмку перцовки, смотришь на
привезенный из города херес, строго говоришь себе: даже и не
думай, выпиваешь рюмку… просыпаешься затемно уже в
постели и без валенок, встаешь, растапливаешь печь, будишь
жену, умываешь ее, кое-как причесываешь и отправляешь на
кухню. Пока она там, сонная, точно робот, долго вымешивает
тесто, трет в него лимонную цедру, добавляет изюм, миндаль,
щепотку ванильного сахара, лепит колбаски, раскладывает их на
противне, смазывает взбитым яйцом, ставит противень в печь
на полчаса, вытаскивает, режет колбаски на толстые ломтики,
выкладывает срезами вверх и снова ставит в печь на десять
-----I 105 I----
минут, быстро засыпаешь, еще быстрее спишь и мгновенно
просыпаешься от запаха свежемолотого кофе, который щекочет
не только ноздри, но даже и пятку, высунувшуюся ненароком
из-под одеяла.
Встаешь, не причесываешься, надеваешь махровый халат,
обуваешься в мягкие войлочные тапки, выходишь на кухню,
садишься за стол и, не отрывая глаз от большой фарфоровой
салатницы в цветочек, в которой лежит еще горячее печенье и
смотрит на тебя миндальными и изюмными глазами,
нечувствительно съедаешь преогромный омлет с сыром и
колбасой. Пока жена наливает тебе в полулитровую кружку с
зайчиками и белочками кофе со сливками, ты достаешь из
буфета вчерашнюю бутылку, две расписных, привезенных из
Турции, пиалы, наливаешь в них сладкого испанского хересу, и
вы начинаете макать ломтики печенья в херес, откусывать и
снова макать. Пока печенье, пропитанное хересом, тает на
языке, пока херес мелкими пташечками разлетается по всему
организму, надо успеть быстро прогнать от себя мысль1 о том,
что в Москве для того, чтобы не получить и сотой доли такого
удовольствия, пришлось бы тащиться с женой в какое-нибудь
битком набитое в выходной день кафе, ждать, пока к тебе
подойдет сонный официант, просить у него принести вон те
кантуччи или бискотти, которые на витрине при входе, узнать,
что они были каменными уже в начале кайнозоя, что нового не
испекли, что сладкого испанского хереса вообще не завозили с
прошлого года и лучше взять суп дня из тыквы и бокал
красного сухого чилийского вина, заказать все это, получить,
съесть и выпить без всякого удовольствия, заплатить
несусветные деньги и потом еще пойти в близлежащий торговый
центр, где умереть от жары и жажды во время лихорадочных
поисков перчаток или шарфика в тон пальто, или точно такого
же халатика, но с перламутровыми пуговицами.
После того, как от мелких пташечек, летающих в разные
стороны, начинает рябить в глазах… собираешь глаза и
собранными глазами строго смотришь на жену, потихоньку
убирающую в буфет бутылку сладкого испанского хереса.
---------------------------
1 Пока ее не прочла жена, умеющая читать даже то, что
написано зеркально и вверх ногами у тебя в голове.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
МИХАИЛ БАРУ
-----I 106 I----
Говоришь ей: даже и не думай, и для этого целуешь сначала в
щеку, пахнущую миндалем, потом в щеку, пахнущую ванилью,
потом в щеку… короче говоря, туда, где пахнет изюмом, но…
Тогда идешь в погреб за банкой соленых огурцов к обеду,
отпиваешь там из большой оплетенной бутыли два или три
таких же больших глотка сладкой терновой наливки,
возвращаешься, заедаешь ее печеньем, садишься у печки,
закуриваешь трубку, а на вопрос где огурцы спишь без задних
ног.
***
Подмораживает, и влажная, мышиная, осенняя тишина
малопомалу превращается в зимнюю — сухую, звонкую и
хрустальную.
На острове, посреди болота, стоит избушка и постукивает
кривым черным когтем желтой чешуйчатой ноги по молодому,
еще неокрепшему льду. Лед трескается, и в змеистых сахарных
трещинах появляется черная вода и зеленые листья ряски.
Время от времени избушка чешет одну ногу о другую и снова
стучит. Внезапно с обратной стороны избы раздается протяжный
дверной скрип, и кто-то невидимый кричит таким же протяжным
и скрипучим голосом:
— Вот сейчас кто-то поленом по ноге получит, если не
прекратит… От воды быстро отошла! Я кому сказала!
Дверь скрипит еще раз и гулко хлопает. На какое-то время
воцаряется тишина. Одна из ног осторожно водит когтем по
льду, вычерчивая на нем непонятные знаки. Где-то в вышине
надрывно и хрипло, точно после бронхита, каркает ворона. По
расщепленному молнией стволу давно мертвой черной ольхи
мерно стучит дятел.
Минут через пять или семь к стуку дятла присоединяется чуть
слышный костяной стук когтя по льду, становящийся с каждой
секундой все настойчивее и громче…
***
Поле огромное. Жгучий ледяной ветер гонит по нему к лесу
вороха заячьих и собачьих следов, гнет в дугу, завязывает в
САМЫЙ МАЛЕНЬКИЙ КВАНТ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 107 I----
узлы и рвет на куски широкие следы охотничьих лыж, осыпает
гулкое эхо выстрела и карканье ворон сверкающей снежной
пылью и затихает в ельнике… После слова «достану» надо
успеть увернуться…
***
Как хотите, но самый приятный в лыжной прогулке момент не
тот, когда ты наперегонки с ветром спускаешься с горы, не тот,
когда вы вместе падаете в сугроб и даже не тот, когда из-под
ног у вас неожиданно вспархивает ворона, о которой вы потом
будете рассказывать как об огромном глухаре, а тот, когда вы
уже ввалились в дом, упали без сил на стул возле печки, и
вся семья суетится вокруг вас — сын снимает лыжи и валенки,
дочь раскладывает для просушивания промокшие до нитки
свитера, рубашки и носки, теща феном вытаивает сосульки и
ледышки из вашей бороды и усов, собака носится как угорелая
и всем мешает, а вы кричите жене на кухню:
— Лучком селедку не забудь посыпать! Не режь мелко —
колечками посыпай! Я суп не хочу — положи мне побольше
утки с яблоками и гречневой каши с грибами. Не доставай пока
водку из холодильника — приду и сам достану1.
***
Оттепель. Дерево наклонилось навстречу стремительно
несущимся клочьям сырого ветра и машет изо всех сил
ветками, остекленевшими от ледяного дождя, черными
листьями, десятком взъерошенных синиц и одной вороной,
пытающейся если и не пройти несколько шагов вперед, то хотя
бы устоять на месте.
***
Зимой в деревне сны мало чем отличаются от действительности
-------------------------------------------
1 после слова "достану" надо успеть увернуться
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
МИХАИЛ БАРУ
-----I 108 I----
— все то же бесконечное заснеженное поле, по которому ты
бесконечно бредешь на автобусную остановку, чтобы сесть в
давно ушедший автобус, или лезешь по нескончаемой лестнице
в погреб, чтобы пересчитать оставшуюся до весны картошку с
капустой и банки с солеными огурцами, или бесконечно
подкладываешь в печку дрова, а в доме все равно холодно,
или бесконечно споришь с женой о пересоленной квашеной
капусте, или бесконечно смотришь в окно на синиц, бесконечно
клюющих привязанное на веревочке к ветке яблони сало и
наперебой уверяющих тебя, что этот сон и есть жизнь.
Правду говоря, в городе то же самое, но за окном десятого
или пятнадцатого этажа нет синиц и тебе некому это
растолковать.
***
Ночью был сильный мороз, и черное небо, прожженное в
миллионах мест белыми и голубыми угольками звезд, было
еще чернее, чем чернильный чертеж, начерченный четырьмя
чумазыми чертенятами. На рассвете все заволокло тучами, снег
пошел сначала медленно, потом быстрее, потом в панике
заметался и стал ломиться изо всех сил в закрытую дверь и
стучать в окно, на заиндевевшем стекле которого с ночи
остался протаянный луной пятачок… уже и копеечка.
***
Если не оборачиваться на шум машин, едущих по шоссе, на
свист электричек, на пьяные возгласы мужиков на автобусной
остановке, на истошные крики телевизора, на маленькую
зарплату, на незаконченный ремонт, на отсутствие у жены
норковой шубы, на присутствие ее у жены начальника, а
только идти по заснеженному полю на лыжах, смотреть на
темнеющий впереди лес, на снежные бурунчики, вырывающиеся
из-под острых кромок лыж, слушать свист ветра, сухое
постукивание лыжных палок, пробивающих наст, вовремя
объезжать торчащие из-под снега сухие стебли прошлогодних
репейников, то через минут пятнадцать, в крайнем случае,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
САМЫЙ МАЛЕНЬКИЙ КВАНТ
-----I 109 I----
двадцать пять, жизнь начинает налаживаться. Главное — не
снижать темп.
***
Полнолуние. Среди ночи проснешься во сне, в самой его
черной и ледяной от холодного пота середине, и скорей
подбрасывать дрова в остывающую печку. Бросаешь, бросаешь…
Уже из трубы разбегаются в разные стороны серые, пушистые,
в черную полоску, щекотные клубы дыма, а печка все не едет
и не едет. Только урчит. Ухватишь за хвост клуб побольше и
хочешь сбросить его с подушки на пол, а он давай
сопротивляться, царапаться и мяукать так пронзительно, что
просыпаешься, всовываешь ноги в войлочные тапки и идешь
подбрасывать дрова в остывающую печку.
***
Если солнечным и теплым осенним днем вам предложат на
выбор выкапывать капустные кочерыжки с грядок, или убирать
помидорную ботву из теплиц, или вскапывать под зиму грядки,
или убирать и свертывать в моток натянутую на колья над
грядкой с горохом старую волейбольную сетку, попутно выдирая
из нее засохшие гороховые плети — соглашайтесь на все и
даже на разбрасывание навоза по всему огороду, но ни в коем
случае не связывайтесь с волейбольной сеткой и горохом,
поскольку они доведут вас до нервного срыва, до полного
запутывания в сетке собаки, мечтавшей с самого детства,
которое, как оказалось, и не закончилось вовсе, принять
участие в уборке волейбольной сетки, в засовывании носа и
всех четырех лап во все ее ячейки, в разгрызании и
выплевывании высохших и окаменевших стручков, в
свертывании самой себя в моток и, наконец, в... полном
запутывании этого предложения.
***
Если утром проснуться, подойти к окну, закурить и смотреть на
первый снег хотя бы минут десять, то возникает необъяснимая
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
МИХАИЛ БАРУ
-----I 110 I----
уверенность в том, что все наладится или, по крайней мере,
все пройдет.
Хотя… даже и закуривать необязательно.
***
Прозрачным осенним утром, пахнущим выпавшим ночью снегом,
печным дымом и березовым дегтем, пойти в сад и там до
полного окоченения пальцев обирать тронутые заморозками
ягоды рябины, потом часа два или три аккуратно, до нервного
срыва, обрывать их с тонких веточек, мыть, сушить на
расстеленных полотенцах, засыпать в трехлитровую банку,
добавлять кору дуба, заливать водкой, настаивать месяц, сливать,
заливать ягоды новой водкой еще на месяц, объединять
настои, фильтровать через три слоя бязи, разливать по
графинам, снова терпеливо, до нервного срыва, настаивать,
доставать из погреба, ставить на стол, наливать янтарную
золотистую жидкость в рюмку и, любуясь ею, думать о том,
что вишневая наливка подается к чаю, сладким пирогам и
годится только для склеивания слов в разговорах о веселеньких
ситцах в полосочку, о фестончиках, о глазках и лапках, а
горькая рябиновая настойка и сама с тобой поговорит о жизни,
об одиночестве, об осколках разбитого вдребезги и о том, какие
они все… и растворит без остатка скупую мужскую слезу, упавшую
в рюмку, и сама запоет после пятой или даже третьей, если не
закусывать.
***
Порывистый черный ветер, наполненный белым шумом ледяной
крупы, черные вороны на черных ветках черных деревьев,
бесконечно бредущих по берегу черной реки в черную
заброшенную деревню, черный дом на краю черной
заброшенной деревни, черные рыбаки в заброшенном доме,
варящие черную уху и ждущие черную водку, черная водка на
колесиках от черного трактора, задушившая тракториста и
застрявшая в трех километрах…
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
САМЫЙ МАЛЕНЬКИЙ КВАНТ
-----I 111 I----
***
В ноябре бывают такие глухие и темные вечера, что сколько в
черное окно ни всматривайся — ничего, кроме отражений
письменного стола, лампы, ноутбука с недописанным
предложением внутри, кружки с чаем, бледного лица с
опухшими глазами, в мешках под которыми еле шевелятся
полусонные и совсем сонные мысли, не увидишь. Блеснет где
то в правом верхнем углу голубая звездочка в созвездии
Лебедя или Гончих Псов, и опять бледное лицо, опухшие от
долгого сна глаза, мешки под ними и борода с усами, глядя
на которые думаешь, что еще чуть-чуть — и уж точно наступит
зима.
***
В конце осени светает так долго, что день начинается, не
дождавшись окончания ночи. Кто-то там, наверху, смешивает,
смешивает чернила с молоком и бросает, дойдя до состояния
«еще не молоко, но уже не чернила». Из серой морозной мглы
деревня выступает наполовину или даже на треть — и белые
столбы дымов из труб, и вереница серых, связанных
провисшими проводами столбов, заблудившихся в тумане и
застывших у развилки дороги в нерешительности, и покрытые
инеем черные кусты, и, склевывающий семена репейника,
зяблик в этих кустах. На морозе все зяблики — и этот,
маленький, с красной головой и белыми пятнышками на черных
крыльях, и тот,
большой, с синим носом, в камуфляжной куртке и резиновых
сапогах на босу ногу, бегущий из дому в сортир на дальнем
конце огорода.
Сейчас он вернется, подбросит дров в печку, заглянет на
всякий случай в пустую бутылку водки, оставшуюся со вчерашнего,
уберет ее под стол, выпьет холодной воды из носика чайника,
залезет под толстое ватное одеяло, зевнет, потом еще раз
зевнет, заснет и станет смотреть сон, в котором он стоит перед
ученым советом на собственной защите и не знает, что
ответить на вопрос ехидного доцента с кафедры то ли
химической физики, то ли физической химии о том, почему у
него на графике зависимости длины волны от интенсивности
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
МИХАИЛ БАРУ
-----I 112 I----
поглощения… станет покрываться холодным потом, багроветь,
кричать, крыть ученый совет последними словами, звать на
помощь жену, собаку и говорящего скворца Серегу, с которым
вчера пил — пока, наконец, не выяснится, что он по ошибке,
по черт знает чьему недосмотру, смотрит сон дачника через два
дома по другой стороне улице, который уж два месяца как
уехал с семьей и собакой к себе в Москву.
***
Первый снег. По полю мечется годовалый ирландский сеттер.
Еще минута, и он раздвоится на трех… нет, на четверых
огненнорыжих сеттеров поменьше, которые мгновенно разбегутся
каждый к своей мышиной норе, чтобы залезть в них носами,
чтобы раскопать их лапами, чтобы чихать от попавших в носы
высохших травинок, чтобы снова копать, снова лезть носами,
снова чихать, не поймать ни одной из четырех мышей и
побежать дальше веселым годовалым сеттером с виляющим
хвостом.
***
Часам к девяти утра или даже к половине десятого оболочка
сна становится такой тонкой, что сквозь нее понемногу
начинает проникать шуршание и треск бересты, которую теща рвет
на полоски перед тем, как положить в печку, тонкий, приглушенный
писк петель чугунной печной дверцы, шипение масла на
сковороде, шум закипающего чайника, стук кухонного ножа о
разделочную доску, и, когда, наконец, оглушительный запах
свежесваренного кофе эту оболочку разрывает в клочья, ты
понимаешь, что вокруг тебя на десятки километров не среда,
не пятница, не, упаси Господь, понедельник, а только суббота, в
которой нет ни работы, ни начальников с их «это надо было
сделать еще вчера», ни вагонов метро, в которых надо стоять
на одной ноге, ни бесконечных автомобильных пробок,
заполняющих бутылки так, что в них не остается ни глотка
воздуха, состоящего из сажи, бензиновой гари и трех молекул
кислорода на два района, но вместо всего этого есть небо, не
опутанное проводами и не загнанное в щели между домами,
под небом заснеженное поле, в поле деревня, в деревне дом, на
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
САМЫЙ МАЛЕНЬКИЙ КВАНТ
-----I 113 I----
кухне которого стоит большая фаянсовая тарелка с горой огненно
золотистых сырников. Намазываешь каждый густой деревенской
сметаной, поливаешь все сверху клубничным или малиновым
сиропом, откусываешь сырник так, что даже мочки ушей
оказываются белыми и сладкими, и во рту у тебя начинает
смешиваться горячее с белым, а сладкое с тающим на языке.
Именно в этот момент, когда и горячо, и вкусно, и не проглотить не
обжегшись, и хочется приоткрыть рот, чтобы остудить, но
ненароком не выронить — надо показать жестами жене, или
теще, или собаке, не спускающей с тебя преданных глаз, из
которых капает слюна, чтобы они добавили побольше холодных
сливок в большую кружку с горячим кофе, иначе…
***
Ехавший на лыжах и упавший в сугроб мальчик лет пяти уже через
три минуты упорных, но безуспешных попыток встать
превращается в такой запутанный шевелящийся ком, состоящий
из лыж, палок, снега и, собственно, мальчика, что распутать его
может только папа, держащий на вытянутых руках этот ком в
воздухе, и старшая сестра,
терпеливо развязывающая узел из лыж, палок и валенок.
***
Снег начался дождем и им же закончился. В окно видно, как
случайные прохожие и фонари бродят вдоль улиц и каналов.
Еще вчера твоя скорлупа была лишь немного матовой, почти
прозрачной и на ней просвечивали многочисленные тонкие
капилляры, а сегодня сквозь нее проступает лишь твой неясный
силуэт и то, как ты ворочаешься, укладываясь поудобнее,
слышно, как вздыхаешь, как о чем-то тихо разговариваешь сама
с собой. Еще день-другой — и до тебя будет не достучаться….
Один из фонарей свернул в переулок и застыл там, как
вкопанный. Светит себе под ногу. Дождь кончился, и снова
пошел снег.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
МИХАИЛ БАРУ
-----I 114 I----
***
Сесть за самый дальний столик в углу и оттуда, с кружкой
горячего глинтвейна в руках смотреть, как хлопает входная
дверь, как заходят в кондитерское карамельное и ванильное
тепло люди, как отряхивают свои пуховики, шубы и куртки от
снега, как разматывают длинные разноцветные шарфы, как изо
всех сил топают ногами, как сдувают капли воды от
растаявшего снега с усов, как протирают запотевшие очки… до
тех пор, пока на язык не попадется крошечный обломок
коричной палочки или гвоздика, лежавшие на дне кружки.
После этого подозвать официанта, попросить принести еще
одну кружку и снова смотреть.
***
По телевизору показывают приключения Шерлока Холмса и
доктора Ватсона. Холмс и Ватсон сидят в больших мягких
креслах у пылающего камина — Холмс в темно-синем
бархатном домашнем сюртуке с затейливыми застежками из
шелковой тесьмы, а Ватсон в твидовой тройке с двубортным
жилетом цвета «в осенней траве сидел кузнечик».
Смотрел я на них, смотрел, и так мне захотелось хоть в чем
нибудь… Камина у меня нет, а включать свет в духовке и
сидеть перед ней на кухонной табуретке глупо. Да и в чем,
спрашивается, сидеть? Бархатного сюртука нет, а твидового
костюма с двубортным жилетом с карманчиком для часов с
цепочкой никогда и не было.
Давным-давно были у меня часы с цепочкой из желтого
металла, но носил я их в кармане джинсов до тех пор, пока
цепочка не стала почему-то зеленеть и пачкать одежду и руки.
Курить я бросил, и даже трубку спрятал так далеко, что и сам
не помню куда. Выпил я чаю из тонкой фарфоровой чашки,
съел кусочек творожного кекса с изюмом и чувствую — мало.
Даже рюмка португальского портвейна, если и добавила, то
очень немного. Тогда я достал из шкафа чистые, но не
выглаженные носовые платки, которыми не пользуюсь, поскольку
давно перешел на одноразовые бумажные, и стал их гладить.
Выгладил, аккуратно сложил, засунул один из них,
еще теплый от утюга, в карман домашних штанов, присел к
САМЫЙ МАЛЕНЬКИЙ КВАНТ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 115 I----
столу, выпил еще одну рюмку портвейна, выковырял две
изюминки из кекса и мало-помалу… К чему я это все… К тому,
что волшебная сила искусства — это вам не жук начихал.
Попробуйте посмотреть, к примеру, последние известия или
почитать газету, которую дают бесплатно в метро — после них
хочется только глаза с мылом вымыть, а гладить носовые
платки не возникает ни малейшего желания. И еще. Многие
даже не догадываются, что иногда достаточно лишь
выглаженного носового платка, чтобы почувствовать… Ну, и пара
рюмок портвейна, конечно, не помешает. Или хорошего коньяку.
Если вы, конечно, умеете вовремя остановиться.
***
Будильник, маленький, красный, с большой несуразной кнопкой,
со встопорщенными стрелками, вечно вылезающими за пределы
циферблата, тикает быстро и еще быстрее, частит, торопит сны
и кромсает время, как попало, превращая его в винегрет из
неровно обрезанных минут и часов с оборванными краями.
Если запустить в сердцах будильником в стену, то он
разобьется, и из него, кроме настоящего, сиюсекундного
времени, которое годится только для того, чтобы закипел
чайник, чтобы я успел причесать и подстричь усы, а ты успела
накрасить губы, ничего не выпадет.
Ну, может быть, еще несколько маленьких зубчатых шестеренок
и микроскопических винтиков, из которых оно состоит. И
больше ничего. Другое дело старые настенные часы в корпусе
из красного дерева с бронзовыми накладками, с боем и
сверкающим латунным маятником за стеклянной дверцей, за
которой хранится не только настоящее, но и прошедшее время,
например, то самое, когда, получасом ранее, я непричесанными,
неровными усами и ты ненакрашенными губами… когда мы…
Вот почему дверцы настенных часов всегда предусмотрительно
запирают на замок, или, в крайнем случае, на два крючка от
детей и посторонних, а будильники швыряют об стену.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
МИХАИЛ БАРУ
-----I 116 I----
***
За окном идет холодный осенний дождь. Такой нудный, что
проще промокнуть под ним, чем объяснить, что ты кашляешь,
чихаешь и лежишь дома, в шерстяных носках до пояса, в
горчичниках на голое тело, и от запаха чеснока, которого ты
наелся в профилактических целях, слезятся глаза даже у
воробьев, случайно присевших на подоконник с той стороны.
Если нечеловеческим усилием оторвать от себя приросший
намертво диван, встать на стул, достать с верхней полки
книжного шкафа пыльную закрученную раковину, привезенную из
Геленджика много лет назад, прижать ее к уху сильно, как это
делают дети, то сквозь шум моря можно услышать, как кто-то
кричит: «Чурчхела! Горячая кукуруза! Горячая… Девушка, а что
вы делаете сегодня ве…» — в ужасе оторвать раковину от
уха, положить ее на место, броситься на диван, завернуться в
одеяло и слабым голосом попросить жену принести капли для
уха, в котором так и стреляет, так и стреляет…
***
Темная, глухая осенняя ночь, бесконечная, как полет Вояджера,
который американцы запустили в семьдесят каком-то году и с
тех пор он уже успел улететь за пределы солнечной системы,
прошел пояс Койпера и теперь летит за миллиарды километров
от нас сквозь совершенно пустое межзвездное пространство,
сквозь звездную пыль, мимо редких атомов водорода и гелия,
мимо черных дыр, чернее которых нет ничего на свете, и
Солнце уже за шеломянем еси, и от него не только тепла, но
и света ни единого, самого маленького кванта не долетает, и
радиоизотопных батарей хватит еще лет на десять, не больше,
а до ближайшей туманности Андромеды, как до Китая… и он
летит в таком страшном одиночестве, что не только у бортового
компьютера, но даже у самого простого и стального болта с
шестигранной головкой, затянутого на Земле изо всех сил
гаечным ключом, начинает понемногу срывать резьбу…
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
САМЫЙ МАЛЕНЬКИЙ КВАНТ
-----I 117 I----
КИНО
Мы давно хотели посмотреть эту американскую киноленту, в которой
в главных ролях заняты звезды, где любовь и драма, а завязка
сюжета начинается со случайной встречи двух людей в бюро
путешествий.
Примерно через четверть часа после начала сеанса неподалеку от
нас в первом ряду неожиданно со своего кресла на пол падает
женщина. Народ поднимает крик, в зале включают свет и фильм
останавливают. Женщина продолжает лежать на полу прямо перед
экраном без сознания. Она в пальто, которое непонятно зачем с нее
кто-то начинает стаскивать и бить ее по лицу.
Мы сидим в освещенном кинозале и ждем, разумеется, приезда
неотложки. С моего места мне видно, как из карманов ее пальто
выскальзывают пакетики с мармеладом и лакрицей, которыми, она,
вероятно, закупилась по дороге в кино.
Мой приятель заявляет, что людям с тромбофлебитом лучше вообще
не посещать кинотеатры. Он учится на ветеринара и готовится к
экзамену по патологии, поэтому любит сравнивать людей с
животными. Своими короткими ногами и высунутым наружу языком
лежащая женщина напоминает ему таксу. Я прошу его успокоиться.
Вокруг безжизненно лежащего тела собралось уже как минимум
человек сто.
Приятель отправляется за попкорном, он считает, что необходимо с
толком использовать возникшую паузу. Я отпиваю немного газировки
и ставлю стакан на пол под кресло перед собой.
Неожиданно женщина слегка привстает, и, подняв руки вверх, издает
внезапный крик, а затем снова с грохотом рушится на пол. Народ в
зале начинает возмущаться, оживленно обсуждая, что с этим можно
поделать и почему до сих пор не приехала скорая. Молодая пара по
соседству спорит о том, следует ли оставить женщину лежать на
спине или лучше перевернуть; они расходятся в мнениях.
------------------------------------
Новеллы из сборника "ОСТАНКИ"
-----I 118 I----
Хрустя теплым попкорном, возвращается мой приятель, и я
рассказываю ему о руке и крике, который издала лежащая женщина.
Он отвечает, что ему неохота ею заниматься, он предпочитает лучше
иметь дело с животными. Достав книгу из сумки, он
ставит ее на откидывающийся столик стоящего перед ним сидения.
Не желая терять ни минуты, он тут же принимается за чтение. Я
интересуюсь, как у него получается сосредоточиться на подготовке к
экзамену в таких условиях: когда вокруг сотни людей, больная
женщина на сцене, не говоря уже о музыкальном сопровождении из
кинофильма «Звездные Войны», которое работники кинотеатра
запустили, надеясь хоть как-нибудь занять вынужденный перерыв.
Он отвечает, что в любой ситуации студент должен уметь
сосредотачиваться и рассказывает мне историю о том, что как-то
ему понадобился всего лишь один час для того, чтобы прочесть всю
книгу целиком, и одновременно с этим скосить всю траву. Я
полюбопытствовала, какой же вид после этого имел газон, на что он
громко засмеялся и посоветовал мне впредь не верить так уж
буквально каждому слову.
Группа женщин, явно из какого-то клуба по интересам, проводит
голосование на тему стоит ли им потребовать обратно деньги за
билеты и вместо кино отправиться в близлежащий парк
аттракционов. Победившая сторона дружно покидает кинозал.
Я толкаю под локоть своего приятеля и спрашиваю, а не считает ли
он, что может быть нам тоже лучше уйти. Он уверен, что следует
еще немного подождать, ведь он так давно хотел посмотреть вместе
со мной этот фильм, к тому же в последний раз мы были с ним в
кино больше года назад. Он показывает мне рисунок с
изображением внутренностей козла, на что я фыркаю, что никогда не
видела ничего более гадкого в своей жизни.
В какой-то момент со своих мест поднимается пожилая пара. Оба
подходят к женщине на полу и, повесив ее пальто на спинку кресла,
наклоняются над ней. Вокруг собирается народ, и тут вдруг
неожиданно старичок бьет лежащую наотмашь по лицу. Спутница
просит его прекратить.
Из зала им кричат, чтобы они не вмешивались, иначе это до добра
не доведет. Ведь скорая уже в пути, нужно только подождать. Да и
вообще, пусть убираются восвояси, им здесь не цирк.
Я отвлекаю своего приятеля от чтения, задав ему вопрос, а не
кажется ли ему, что здесь произошла какая-то ошибка.
-----I 119 I----
Мы ждем уже довольно долго, не пора ли пойти со всем этим
разобраться? Он отвечает, что идея в общем-то неплохая, в
особенности, если я на обратном пути прихвачу с собой еще пару
напитков.
В холле сплошные очереди: в другие залы, в торговые точки, в
кассы. Протиснувшись сквозь толпу, я машу рукой молодому
человеку, проверяющему входные билеты. Я кричу ему, что в первом
зале до сих пор ждут прибытия скорой помощи. В ответ он кричит,
что в курсе. Я кричу, что этого не может быть. Он кричит, что нужно
еще немного потерпеть.
Я продираюсь через толпу к телефону и прошу звонящего человека
прервать свой разговор, пытаясь объяснить, что у нас экстренная
ситуация, что там больная женщина нуждается в помощи. Он
возражает, что у него не менее тяжелая ситуация, что вообще все
кончено, полный провал, и он по уши в дерьме.
Я становлюсь в очередь перед стойкой бара, покупаю колу для
своего приятеля и возвращаюсь в зал.
Отложив книгу в сторону, он теперь сидит и барабанит перед собой
пальцами в такт звучащего из динамиков саундтрека к «Звездным
войнам». Я протягиваю ему колу и сажусь рядом.
Чтобы хоть как-то убить время, мой приятель предлагает мне
поиграть с ним в игру: он задумает спрятанный предмет, а я должна
буду угадать, где он находится. Я говорю, что у меня нет сейчас
настроения играть в такие игры, на что он отвечает: ах, как жаль,
потому что он уже задумал загадать кусочек попкорна, который
застрял у меня в волосах, и я бы ни за что на свете не догадалась.
Я принимаю решение отправиться домой. Мне не хочется больше
никуда ходить с моим приятелем — ни в какие бары, ни в какие
кинотеатры, и я мысленно проигрываю, как я ему об этом сообщу.
Разумеется, в ответ он предложит мне пойти выпить пива и все это
немедленно обсудить, ведь он с таким нетерпением ждал этот вечер!
И тогда я у него спрошу, а знает ли он, каково сейчас мне, а затем
скажу ему, что вечер все равно уже провалился. «Провалился, —
повторит он, — провалился!» Он будет сидеть и придумывать
правильные слова, а я в этот момент просто уйду. В других
обстоятельствах я бы выдумала себе оправдание — какую-нибудь
болезнь, тошноту или головную боль, — но сейчас этого не пройдет.
И тут я вижу, как женщина под экраном начинает приходить в себя.
Облокачиваясь на спинку кресла, она медленно встает. Зрители
ХЕЛЛЕ ХЕЛЛЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 120 I----
задних рядов выбегают вперед, пытаясь оказать ей помощь, но она
свободной рукой подает им знак, чтобы все оставались на своих
местах.
Глядя себе под ноги, она медленно бредет по проходу. Позади нее
шагает старичок, неся следом забытое ею пальто. Взяв пальто из его
рук, женщина исчезает.
Некоторые в зале возмущенно кричат, предлагая прокатчикам
выключить чертову музыку и заняться делом, другие смеются.
Наконец, поднимается занавес и зал взрывается аплодисментами. Я
смотрю на своего приятеля: он тоже среди них. Он шепчет мне на
ухо, что мне стоит обратить внимание на музыкальную вставку в
начале фильма, которая будет совершенно потрясной. Могу только
вообразить себе, чего ему подсыпали в колу — и вот теперь это
вещество плещется в темном мраке внутри его тела. Я отстраняюсь
от него. Приблизительно через полчаса после начала фильма
доносится звук, напоминающий сирену скорой помощи.
ОСТАНКИ
Мне позвонил бывший одноклассник Томас, чтобы сообщить о
смерти своей жены. Все произошло довольно неожиданно, она даже
ничем не болела. Просто однажды, девять недель назад, он
проснулся утром и обнаружил рядом с собой ее безжизненное тело.
Вскрытие показало, что смерть наступила в результате острой
сердечной недостаточности, о существовании которой у нее никто
даже не подозревал. Разумеется, Томас был в шоке, от которого он
до сих пор не может оправиться, поэтому все происходящее вокруг
воспринимает довольно смутно. Пытаясь успокоиться, он
обзванивает всех старых друзей, чтобы рассказать о происшедшем.
Однако ночи для него теперь тянутся бесконечно долго, он часами
лежит на диване в гостиной и не может заснуть. Томас даже не в
силах заставить себя перейти на кровать в спальню.
На следующее утро я уже еду к нему. Все паромы на пристани стоят
на якоре, задержки с отправлением — дело обычное в октябре.
Наконец, я оказываюсь на палубе, и паром отчаливает, но меня тут
же сражает морская болезнь, из-за чего мне приходится оставить
заказанный в ресторане завтрак. В машине я стараюсь отвлечься и
включаю радио.
К счастью, вся поездка занимает не более часа. Воздух свеж, к тому
ТРИ НОВЕЛЛЫ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 121 I----
же на материке нет таких сильных ветров. К горлу подступает
тошнота, и я останавливаюсь около аптеки, чтобы купить средство от
морской болезни, хотя и запоздало. Я проглатываю полтаблетки;
впереди остается каких-то двести километров.
Томас угощает меня кофе с хлебом. Мы сидим на кухне, он
благодарит меня за приезд. Я извиняюсь, что приехала с пустыми
руками, ведь я понятия не имею, что следует дарить в подобных
случаях — для цветов уже вроде как поздновато.
Томас закуривает. Я тоже вытаскиваю сигарету и выдыхаю дым в
потолок.
Они были женаты всего полтора года. Вообще-то ему никогда не
приходила в голову идея о венчании, она также быстро согласилась
с его решением не крестить их первенца, когда тот появится на свет.
Насколько мне известно, детей им завести так не удалось. Вплоть до
ее смерти они все время надеялись на то, что она забеременеет, но
у нее так и не вышло. И он был рад тому, что у них не было детей,
даже во время своего траура он не скрывал этого, считая, что тогда
бы он точно не смог всего этого вынести, не умея толком объяснить,
что такого тут нужно было выносить. Ведь после того, как в одно
прекрасное утро, повернувшись к жене, ты вдруг обнаруживаешь,
что она мертва, — после такого, — что еще в этой жизни можно не
вынести? Тут даже собственная смерть покажется чем-то
незначительным и будет восприниматься с полным безразличием.
В то утро ее тело было еще теплым. Он много думал об этом тепле,
о том, каким образом человеческое тело обладает способностью его
сохранять. Не думаю, что данный факт слишком повлиял на его
психику, однако он все же об этом стал задумываться. Томас
рассуждал о том, можно ли научиться как-нибудь сохранять это
тепло для того, чтобы потом выпускать его мелкими дозами в те
моменты, когда оно вдруг понадобится. То же самое происходило и с
ее запахом, который проникал повсюду, даже в шторы, в которые
Томас неожиданно для себя заворачивался и так подолгу стоял
перед окном террасы.
В какой-то момент он собрал все это — гардины, ее одежду, — и
сложил в стиральную машину, постирал, перегладил и повесил
обратно на место.
Кухня быстро наполнялась дымом. Мы открыли окно, затем
вскипятили воду для кофе. У меня продолжала кружиться голова.
Пройдя в ванную, я присела, зажав голову между колен. От чисто
ХЕЛЛЕ ХЕЛЛЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 122 I----
вымытых волос в нос ударил запах хлорки.
Томас говорит, что никогда до ее смерти он не посвящал столько
времени уборке квартиры, а теперь он только и делает, что
пылесосит ковры, моет окна, протирает мебель. Он говорит, что в
нем задним числом включилась какая-то сила, и в какой-то степени
он этим обязан именно ей, ведь когда она была еще жива, он даже
не знал, в каком углу стоит пылесос. И тут мы оба впервые
начинаем смеяться.
У меня все сильнее кружится голова, скорее всего от большой дозы
выпитого кофе. Томас предлагает мне прилечь, все-таки длинная
была дорога. Я ложусь на диван, Томас приносит одеяло и выходит
развесить выстиранное белье, сказав, что ему полезно немного
подвигаться. Мне видно из-под штатива как он шевелит губами, что
то про себя напевая. Он роняет полотенце на пол и тут же его
подхватывает.
Проснувшись, я вижу, как он ставит на диванный столик стакан воды
со льдом и кое-что покрепче. Тебе это сейчас необходимо, —
говорит он и берет у меня из рук одеяло. Он садится напротив меня
и интересуется моим самочувствием.
Я отвечаю, что у меня до сих пор кружится голова. Он спрашивает, а
как вообще у меня дела. Я отвечаю, что все по-старому,
рассказываю ему о своей квартире и работе, о том, что дел
невпроворот. Томас советует мне быть повнимательней к себе.
Он рассказывает, что за неделю до ее смерти они приобрели
чартерную путевку в Тунис, но после ее смерти он решил все-таки не
сдавать билеты, видимо, подсознательно желая, чтобы те два места
в самолете, предназначенные для них двоих, так и остались
незанятыми. Раньше он любил воображать себе картинку, как их
самолет вдруг неожиданно начинает падать сразу после взлета и они
с ней разбиваются и погибают в одно мгновение. У нее всегда был
страх перед полетами, поэтому перед тем, как сесть на самолет, она
обычно принимала таблетки и пила виски. Смерть в самолете была
бы для нее самым ужасным исходом, который можно было только
предположить, но, даже несмотря на это, он все равно любил об
этом иногда пофантазировать.
Томас говорит, что хочет меня обнять. Он ложится рядом на диван и
кладет свою руку поверх моей. Он привлекает меня к себе, шепча
мне на ухо о том, как он рад моему приезду. От него пахнет дымом
папирос и ветром из гавани, его свитер мягок на ощупь.
ТРИ НОВЕЛЛЫ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 123 I----
Мы идем прогуляться к морю, он предлагает покормить чаек; дома у
него залежалась масса еды и хлеба, и всего этого ему одному не
съесть. Он вытаскивает из холодильника еду: копченую макрель,
ржаной хлеб, молоко. Любишь птичьи яйца? — спрашивает он,
выкладывая все на стол. Смеясь, мы выбрасываем продукты в
мусорное ведро, оставив только ржаной хлеб, его-то мы и берем с
собой, чтобы скормить чайкам.
А не купить ли нам рыбы на ужин? — спрашивает Томас. Сначала
наш выбор останавливается на филе камбалы, но тушки
оказываются водянистыми и жесткими. Оставив их на кассе, мы
покупаем мясо, ржаной хлеб, вино и сигареты.
Я съедаю вторую половинку вчерашней таблетки, надеясь, что это
поможет, хотя и понимаю, что гораздо лучше будет, если я просто
перестану так много курить. Томас чистит картошку и ставит в
духовку мясо.
Расположившись в гостиной, мы пьем вино. На улице темнеет, и мы
беседуем о временах года, о том, как дни становятся все короче.
Весной Томас планирует перебраться за границу, ему там
предложили работу и осталось только дать согласие, ведь здесь его
больше ничего не держит. Его жена была родом из этих мест и
всегда мечтала сюда вернуться; он не возражал, хотел попробовать
хоть где-то осесть, потому что где бы он ни жил, везде испытывал
тревогу. Теперь он снова стал тревожиться, вот поэтому и решил
выставить дом на продажу.
Он заводит меня в спальню и показывает ее одежду, которая до сих
пор висит на вешалках в шкафу. Вытащив одно из платьев, он
говорит, что мне оно к лицу, к тому же все равно ближе к осени он
будет избавляться от всех этих вещей. По всему видно, что у нее
был хороший вкус: все вещи подобраны в одной цветовой гамме, в
основном темно-синих и защитных оттенков. Я ощупываю ткани и
вытаскиваю из шкафа вешалки.
Из кухни доносится запах подгоревшего мяса.
Есть мне не хочется, я могу только курить, у меня желание выкурить
еще одну сигарету перед тем, как Томас примется за еду. Ничего
страшного, — заверяет он меня, он и сам собирается закурить.
Томас курит и ест одновременно; посмеиваясь сам над собой,
говорит, что хоть это и свинство, но пусть уж будет так. Затем он
отправляется за десертом. Нужно все съесть непременно сегодня, —
говорит он. Она приготовила мороженое еще летом, тогда на улице
ХЕЛЛЕ ХЕЛЛЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 124 I----
стояла ужасная жара, но непонятно по какой причине они о нем
совершенно позабыли.
Это клубничное мороженое с корицей; он выкладывает шарики мне
на тарелку теплой ложкой. В горло ничего не лезет, и я выпиваю еще
немного вина.
Даже в темноте видно, что небо покрыто толстым слоем низко
висящих облаков, которые набегают друг на друга и с огромной
скоростью проносятся мимо. Ветер подталкивает меня в спину. Я
одалживаю пару резиновых сапог, и вот мы уже идем мимо
фермерских полей, держась за руки, и размыкаем их только выйдя
на дорогу. Томас говорит, что у него проснулось особое чувство к
этим пейзажам с их вереском, дюнами и пришвартованными в порту
паромами. Спустившись вниз, мы глядим на воду. Киоск закрыт. Мы
пытаемся угадать, где прячутся по ночам чайки. Весь обратный путь
домой мы проделываем молча.
Томас говорит о том, что ему иногда приходит в голову обратиться к
религии, однако он считает, что это как раз один из тех предметов,
которые человек не может решить для себя самостоятельно. Хотя в
некоторых случаях религия безусловно может помочь, но вряд ли
получится просто взять и стать верующим по собственному
желанию. Ведь сначала должна прийти вера, а только потом уже
человек решает, принимать ее или нет.
Мы открываем еще одну бутылку вина и распиваем, сидя каждый в
своем углу на диване. Томас ставит на пол свой бокал.
Он говорит, что из-за страха просыпаться ему стало трудно
засыпать. Каждую ночь, ворочаясь с бока на бок, он часами лежит на
диване, уставившись в телевизор. Иногда он встает, чтобы выпить
пива и успокоиться, но это кратковременная мера, которая надолго
не срабатывает.
Я поднимаю бокал и, осушив его, говорю Томасу о том, что сейчас
нам предстоит еще одна кратковременная мера. Он кивает и
подливает себе еще вина. Затем он медленно меня раздевает и
привлекает к себе на диван. Его тело дышит теплом, возможно, мне
только так кажется. Закрыв глаза, он пробегает руками по моим
плечам. В темноте оконного стекла виднеется развешенная для
сушки одежда.
Наутро меня душит приступ громкой рвоты. Подойдя ко мне, Томас
протягивает полотенце и предлагает принять ванну, чтобы
освежиться.
ТРИ НОВЕЛЛЫ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 125 I----
Стоя под душем, я слышу раздающиеся из кухни звуки радио.
Горячая вода обжигает тело и приходится попеременно чередовать
ее с холодной. Я вытираюсь полотенцем и намазываюсь найденным
в шкафчике кремом.
Обернув полотенце вокруг себя, я направляюсь в гостиную за своей
косметичкой и зубной пастой. Он уже аккуратно сложил мою одежду
на стул, дверь террасы распахнута, и запах сигаретного дыма почти
исчез.
Он подходит ко мне пока я еще стою раздетая. Улыбаясь, он смотрит
на меня заспанными глазами, дотрагивается до моей груди. Он
говорит, что этого больше никогда не повторится, и я отвечаю, что
знаю. Он говорит, что не считает, что это была ошибка, просто все
случилось слишком рано. Или слишком поздно, — отвечаю я, и он
кивает.
Мы выходим из дома, и я сажусь в машину. Он говорит мне, что
надеется, что сегодня паром не будет так сильно качать. Я отвечаю
ему, что на этот раз я приняла таблетку заранее. Это ты правильно
сделала, отвечает он, протягивая мне руку через окно. Я держу ее в
своей, затем, отпустив, отъезжаю. Мои волосы даже не успели
высохнуть.
НИЧЕГО НОВОГО
Я узнала ее со спины: маленькая женщина со своей неизменной
прической, в желтом платье с ремешком и стоптанных туфлях. Она
наклоняется над прилавком, заказывает какао, покупает
еженедельник, продавец с улыбкой возвращает ей сдачу. Сложив
покупки в сумку, она оборачивается.
Я подхожу.
— Джейн, — окликаю я ее.
Хотя мы не виделись более девяти лет, она тотчас меня узнает.
Когда-то я встречалась с ее сыном, бывая каждый день у них в доме.
Она ставит на пол сумку и обнимает меня, и мне почему-то кажется,
что она стала ниже ростом.
— Ты совсем не изменилась, хотя вроде бы как похудела, — говорит
она, слегка отстраняясь, и начинает меня разглядывать.
— То, что произошло с твоими родителями — это просто ужасно! —
Да, нехорошо все получилось.
Она расспрашивает меня про мою жизнь, интересуясь, закончила
ХЕЛЛЕ ХЕЛЛЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 126 I----
ли я учебу, устроилась ли работать, вышла ли замуж. На все ее
вопросы я отвечаю односложно, рассказываю о том, что четыре года
назад вышла замуж, но затем развелась. Что касается работы, то
именно по этой причине я сейчас в городе, и после обеда мне
предстоит собеседование в моей старой школе.
— Ты непременно получишь эту работу, — уверяет она меня. —
Значит, все-таки переезжаешь?
— Сначала нужно чтобы приняли, — отвечаю я. — Хотя вполне
возможно, что жить останусь на прежнем месте.
— Думаю, тяжеловато будет каждый день ездить в такую даль, —
говорит она.
Она мне сообщает, что Серен сейчас живет с ней. Проработав
несколько лет за границей, он все-таки вернулся, решив устроить
себе небольшой отпуск, а заодно и подыскать подходящее жилье.
— Но уж точно не в нашем городе, — добавляет она. — Я ведь
хорошо понимаю, что вы оба не хотите жить в том месте, где все это
произошло.
В тот же вечер Джейн приглашает меня на ужин.
— Ты ведь помнишь, где мы живем, — говорит она. — Я уверена,
Серен будет ужасно рад тебя видеть. Когда же вы с ним виделись в
последний раз?
— Довольно давно, — отвечаю я.
— В общем, приходи, когда надумаешь, — говорит Джейн. — Желаю
удачного собеседования!
— Нам нужен преподавать датского и немецкого, — сообщает мне
директор школы. На вид он совершенно не постарел, хотя, вполне
вероятно, что мне это только кажется, ведь даже в те давние
времена я его уже считала глубоким стариком. На нем, как и прежде,
габардиновые брюки со связкой ключей на ремне.
— Посмотри, какая у нас тут реконструкция, — говорит он мне,
заведя руки за спину. Все полы в школе теперь покрыты
линолеумом, а вместо одиноких построек, ранее служивших
классными комнатами, на месте бывшего футбольного поля
возвышается длинное бетонное здание.
— А где теперь играют в мяч? — интересуюсь я.
— Мы построили, наконец, актовый зал, — отвечает он, глядя прямо
на меня.
— Не скрою, очень рад тебя видеть, — добавляет он. — У нас тут в
учительской иногда заходил разговор о тебе, особенно после того
ТРИ НОВЕЛЛЫ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 127 I----
несчастного случая с твоими родителями.
— Вот как, — говорю я.
— Это ведь произошло года два назад?
— Нет, в сентябре будет уже четыре, — отвечаю я.
— Какая трагедия! — произносит он.
Мы возвращаемся в садик при директорском доме; его супруга
сидит в кресле-качалке, разгадывая кроссворд. При нашем
появлении она встает.
— Добро пожаловать, Сюзанна, — говорит она. Уверяю тебя, мы
были очень рады получить твое заявление. Для нас большая
новость, что ты решила стать учительницей.
— А я вот взяла и все-таки стала, — отвечаю я.
— Ты ведь уже вышла замуж, родила детей и все такое прочее? —
спрашивает она.
— Нет, с этим пока подождет, — отвечаю я и беру из ее рук клубнику,
которую она для меня специально собрала.
— Уже последняя в этом году, — говорит она. — Мы ели клубнику со
сливками всю неделю без перерыва. На ужин останешься?
— Благодарю за приглашение, но сегодня не смогу, — отвечаю я.
— Ответ сообщим завтра, — говорит инспектор. — Тебе лучше по
телефону?
— Могу и сама зайти, я сегодня ночую в городе, — отвечаю я.
— Приходи завтра после обеда, — говорит инспектор и протягивает
мне руку.
— И можешь спать спокойно, проблем не будет.
— Это хорошо, — говорю я, затворяя за собой калитку.
Я покупаю мороженое и сажусь на тротуар. Мороженое имеет вкус
просроченного продукта и хрустит на зубах кристаллами льда,
поэтому я выбрасываю его в мусорник и закуриваю вместо того,
чтобы есть. В этом городе я курю в первый раз; когда вдруг на улице
появляется пожилая пара, я автоматически прикрываю рукой
сигарету.
На скамье лежит местная газета, я пробегаю глазами колонку
сообщений о смертях и свадьбах. Одна из моих одноклассниц
вышла за замуж за какого-то незнакомого мне человека и
поселилась с ним в нашем старом родительском доме. На фото они
оба стоят перед входной дверью, держась за руки, и мне бросается в
глаза, что наша латунная дверная табличка заменена на новую.
Я паркуюсь на противоположной стороне дороги, но так и остаюсь
ХЕЛЛЕ ХЕЛЛЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 128 I----
сидеть в машине. Дверь гаража распахнута настежь, внутри пусто,
вероятно, они оба на работе. На окне межу двумя цветочными
горшками сидит собака и смотрит на проходящих мимо ребятишек.
Те останавливаются у окна и дразнят ее, а затем, собрав мелкие
камешки, бросаются ими в окно. Собака тычет мордой в раму и
лязгает зубами, снуя туда-сюда промеж горшков. Со смехом дети
идут дальше, один из них швыряет в другого портфелем.
Я так и остаюсь сидеть на месте, ожидая, пока хозяева вернутся
домой. Едва завидев их машину, собака выпрыгивает из окна на
улицу. Трогаясь с места, я продолжаю наблюдать, как они паркуют в
гараже машину и выходят на улицу, держа в руках пластиковые
пакеты с покупками.
Джейн собирается пожарить утку. Она выходит мне навстречу,
захватив с собой бутылку красного вина и сковородку, которую затем
ставит на плиту.
— Мне почему-то вдруг захотелось приготовить зимние блюда в
июле, — говорит она. — Я ведь не забыла, что ты любишь, к тому же
ты сейчас совсем худенькая.
— Это не страшно, — отвечаю я и пытаюсь утолить жажду большим
глотком красного вина.
— Сюзанна пришла, — кричит она в сад, высовываясь из окна.
Серен появляется на лужайке в коротких брюках и с обнаженным
торсом. С улыбкой на лице он отбрасывает мяч и заходит на кухню.
Его тело до сих пор пахнет теплым песком; мы обнимаемся. Джейн
стоит позади нас и шинкует красную капусту, ее руки окрашиваются в
лиловый цвет. Серен предлагает мне пойти в сад и там выпить чего
нибудь холодненького — яблочного сидра или белого вина со льдом.
Но я уже распробовала красное вино и хочу захватить с собой
бокал.
— Забирай всю бутылку, — говорит Джейн. — И можешь разложить
свои вещи в комнате. Я рассчитываю на то, что ты останешься у нас
ночевать.
— Ничего не имею против, — отвечаю я ей.
— Вот и хорошо, — говорит Джейн. — Через час будем обедать.
— Я прочитал об этом в газете, — сообщает Серен. Мы с ним сидим
на террасе, между нами — откупоренная бутылка вина.
— Вот как, — говорю я.
— Наверное, для тебя все это было ужасным ударом.
— Мне и в самом деле было не очень хорошо.
ТРИ НОВЕЛЛЫ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 129 I----
— Я подумывал было тебе позвонить, но не был уверен, насколько
это удобно.
— Уже неважно.
— Я ведь даже не знал, где ты живешь.
— В то время я жила неподалеку от самой границы, мой муж по-
лучил там работу.
— Мама рассказывала, что ты вышла замуж.
— Я развелась два года назад.
— А теперь ты здесь.
— И твоя мама жарит утку.
— Выпей еще вина, — говорит он, наполняя мой бокал.
Джейн появляется в столовой, где мы раньше сидели только по
праздникам. Стол накрыт скатертью и свечи горят в подсвечниках.
Утка с хрустящей корочкой лежит на спине с бумажным флажком в
грудке.
— Я так и не спросила у тебя, как прошло собеседование, — говорит
Джейн.
— Не было никакого собеседования, — отвечаю я, потягиваясь к
блюду с картофелем.
— Значит, ты уже получила работу, — говорит Серен, поднимая свой
бокал.
— Ну, разумеется, — говорит Джейн.
— Не правда ли, немного чудно, что ты будешь преподавать детям
своих бывших одноклассников? — спрашивает меня Серен.
— Ты будешь их самой любимой учительницей, — заверяет меня
Джейн.
— Не думаю, чтобы они меня приняли на работу, — отвечаю я. — У
меня не слишком большой опыт, да и к тому же им нужен
преподаватель по математике.
— Ты всегда была сильна в математике, — говорит Серен.
— Это уж точно, — вторит ему Джейн.
— Вот через несколько недель переедешь снова сюда, — говорит
Серен.
— Спасибо вам обоим за приглашение.
Мы чокаемся и начинаем есть, Джейн носится туда и обратно, то
и дело подкладывая нам добавку картофеля с теплым соусом.
После обеда я достаю из сумки сигареты. Я прикуриваю от свечи и
отмахиваюсь от кружащих над столом клубов дыма.
— Мне понятно, почему Сюзанна начала курить, — говорит Джейн.
ХЕЛЛЕ ХЕЛЛЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 130 I----
— Правда? — спрашивает Серен.
— Да, вполне. Я сама была на грани этого после того, как умер
твой отец.
— Ты никогда мне об этом не говорила.
— А тебе и необязательно все знать.
— Он умер от закупорки вен, не так ли? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает Джейн. — Это у них наследственное.
— Я об этом даже не знал, — говорит Серен.
— Но ты ведь помнишь, как он умер, — говорит Джейн.
— Да, но я не знал, что все настолько ужасно, — сокрушается
Серен.
— Тебе нечего бояться, ты ведь ведешь здоровый образ жизни, —
уверяет его Джейн.
— Но все же я ем много сладостей, — возражает Серен. — И
Сюзанна тоже скоро начнет, — говорит Джейн.
— Я вместо этого курю, — отвечаю я.
— Лучше бы уж ела, — вздыхает Серен.
Мы сидим на диване и пьем кофе. Серен кладет свою руку на спинку
дивана позади меня.
— Ты нашел себе девушку, Серен? — спрашиваю я.
— Пока еще нет, — отвечает Джейн. — Он такой привередливый. —
По крайней мере, я узнал о том, что они не растут на деревьях.
Как только находишь подходящую, оказывается, что она уже занята.
— Слышу тут что-то новенькое, — говорит Джейн.
— Давайте вместе послушаем, — предлагаю я.
— Да нечего особо рассказывать, — говорит Серен.
— Она была замужем? — спрашивает Джейн.
— Да, замужем, и у них был ребенок, если уж тебе так обязательно
нужно знать, — отвечает Серен.
— Это непорядок, — говорит Джейн. — Лучше подальше держаться
от замужних женщин.
— Хорошо хоть, что я в разводе, — говорю я, бросая взгляд на руку
Серена, вытянутую за моей спиной.
Они оба смеются. Я наклоняюсь и делаю глоток кофе.
— Ты была в белом? — спрашивает Джейн.
— Полный набор, — отвечаю я.
— Органная музыка, танец невесты и так далее? — спрашивает
Серен.
Я утвердительно качаю головой.
ТРИ НОВЕЛЛЫ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 131 I----
— Твои родители успели попасть на свадьбу? — спрашивает
Джейн.
— Погуляли по полной программе, — отвечаю я. — Это уже на об-
ратном пути они заехали не туда.
— Ужас какой, — вздыхает Джейн.
— А я даже и не знал, — говорит Серен.
— Тебе, наверное, было очень плохо, — говорит Джейн. — Хоро-
шо, что ты была замужем.
-Да, здорово, — поддакивает Серен.
— Возможно, — говорю я.
— Он был хорошим человеком? — спрашивает Джейн.
— Просто замечательным, — отвечаю я.
— Но вы ведь развелись, — говорит Серен.
— У нас было плохое начало.
— Понимаю, — качает головой Джейн.
Она поднимается со стула и предлагает мне и Серену пойти про-
гуляться, пока она будет мыть посуду, уверяя нас, что предпочитает
это делать в одиночестве.
— Я ведь лучше знаю, где у меня тут все стоит.
— Лучше бы мы с тобой здесь оказались десять лет тому назад, —
говорит Серен.
Мы прогуливаемся вокруг церкви и возвращаемся обратно по
дорожке вдоль озер, ступая по пышно разросшейся траве,
источающей запах персикового сиропа.
— Что ты имеешь в виду? — спрашиваю я.
— Я имею в виду, что сейчас все точно так же, как и прежде, разве
ты видишь какую-нибудь разницу?
— Нет, кроме того, что мы оба стали на десять лет старше.
— Ты всегда была моей самой большой любовью.
— Неужели?
— Да, правда. И вот теперь ты идешь рядом со мной. Ты была у
моей мамы на обеде. И теперь ты хочешь меня поцеловать. —
Откуда тебе известно?
— Разве я не прав?
— Возможно.
— Так сделай же это, — говорит он мне и останавливается.
Я никогда раньше не имела понятия о том, рот другого человека так
легко можно вспомнить, но тот момент я ощутила его форму именно
так, как нужно, он ничуть не увеличился и уменьшился.
ХЕЛЛЕ ХЕЛЛЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 132 I----
— От тебя пахнет сигаретами, — говорит он. — Это потому что я
курила.
— Ты должна попробовать бросить.
— Это будет сложно после стольких лет.
— Ты ведь не курила, когда мы были вместе. — Курила, пока ты не
видел.
— Ты курила в моем отсутствии?
— Как паровоз.
— Не верю, я бы заметил.
— Ну не все ли равно?
— Ты права. Но в любом случае ты должна попробовать бросить. —
Пойдем обратно, — говорю я ему.
Джейн ходит по дому в ночной рубашке и поливает домашние цветы.
— Совсем немножко перед тем, как уснут, — говорит она. — Я по-
стелила вам наверху, у Серена в комнате. Как будете ложиться —
разберетесь там сами между собой.
— Мы ляжем в одну кровать, — говорит Серен.
— Сами решайте, — говорит Джейн. — Ну, спокойной ночи, если
идете спать.
— Уже идем, — говорю я, поднимаясь по ступеням.
— Спасибо за обед и за весь сегодняшний день.
— Это уж точно, обед мне удался, — подмигивает мне Джейн.
— Можешь одолжить мне футболку вместо ночной рубашки? —
спрашиваю я Серена.
Мы стоим в комнате наверху и пытаемся засунуть одеяло в
пододеяльник.
— Разумеется, — говорит Серен, стаскивая с себя футболку. Следом
он снимает брюки и трусы, кладя их рядом.
— Что ты делаешь? — спрашиваю я.
— Раздеваюсь.
— Я вижу.
— Иди сюда и ложись рядом со мной.
— Чего еще, мне совсем не хочется.
— А придется. Ты так классно выглядишь, — говорит он и тянется
ко мне.
— Серен, — говорю я, удерживая его руки. — Можешь кое-что для
меня сделать?
— Только скажи.
— Одна из моих одноклассниц переехала в мой старый родитель-
ТРИ НОВЕЛЛЫ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 133 I----
ский дом вместе со своим мужем. У них есть собака, пудель. Когда
они уезжают на работу, он садится на подоконник и его дразнят
проходящие мимо дети. Они швыряют камни в оконные рамы, просто
безумие какое-то.
— А что собственно от меня требуется?
— Ты должен пойти к ним и сказать, чтобы не разрешали собаке
сидеть на подоконнике.
— Ты серьезно?
— Вполне.
— Ну что же, пойду сделаю.
— Ты должен мне это пообещать.
— Обещаю.
— Спасибо.
Он свешивается с кровати и хлопает по животу ладонями.
— Не думаю, что у меня сегодня получится, — говорит он. — Это
неважно, — отвечаю я. — Мне тоже не хочется.
— Тебе не хочется?
— Нет. Я не хочу ложиться с тобой в одну постель.
— Зачем же ты меня тогда поцеловала? — Чтобы посмотреть, как
это будет.
— Ну и как?
— То же, что и раньше.
— И теперь ты больше ничего не хочешь? — Нет.
— Ты не хочешь быть со мной?
— Нет.
— И ты не хочешь устраиваться на эту работу?
— Нет, я не хочу устраиваться на эту работу.
— И если я сейчас усну, то после того, как проснусь, тебя уже не
будет рядом?
— Не будет.
— Иди сюда.
Он тянет меня к себе на постель.
— Тогда уж лучше совсем не ложиться.
Когда он засыпает, я поднимаюсь с кровати и, взяв с пола сумку,
выхожу из дома. Уже светает, и я наблюдаю, как почтальон лавирует
между проезжающими машинами. Он протягивает мне газету и
разворачивает обратно свой велосипед, я пробегаю глазами
заголовки статей. Ничего нового. Слышится пение птиц, по небу
плывут белые облака. Я складываю газету в трубочку и кладу ее под
ХЕЛЛЕ ХЕЛЛЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 134 I----
дверь.
Мне нужно домой, но я все же решаю еще раз проехать мимо
школы. Припарковавшись во дворе, я остаюсь в машине и в
ожидании звонка выкуриваю пару сигарет. И тут меня вдруг осеняет,
что сейчас ведь летние каникулы. Тогда я выхожу из машины и
направляюсь к дому инспектора оставить сообщение.
Перевод с датского
Натальи КЛАРК
ТРИ НОВЕЛЛЫ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 135 I----
Говорить, собственно, нужно о нескольких описаниях комнаты А.
Дюпона, составленных разными людьми в разные периоды его
жизни. Вряд ли они могут дать нам объективное представление о
комнате (во всех описаниях, вследствие различия характеров и
пристрастий их составителей, в обзор попадают отдельные, порой не
имеющие никакого значения фрагменты комнаты), однако даже
поверхностный и не совсем беспристрастный взгляд, возможно,
несколько облегчит работу будущим исследователям этого важного
объекта.
Первое описание комнаты А. Дюпона было сделано сразу же после
ее создания, за несколько лет до рождения А. Дюпона. Основная
часть описания принадлежит некому служащему, который
присутствовал или даже принимал непосредственное участие в этом
деле. Совершенно случайно документ был найден среди бумаг его
дочери, любившей А. Дюпона и не побоявшейся выкрасть описание
из канцелярского архива, в котором, согласно правилам, оно должно
было храниться двадцать пять лет, после чего, по распоряжению
заведующего архивом, сжигалось в печи, устроенной специально для
этих нужд. Листок лежал точно между письмом дочери служащего А.
Дюпону с просьбой прислать ей мемуары одного вельможи
восемнадцатого века и его ответом, в котором он жаловался на
сильные головные боли.
Описание было составлено, очевидно, не самим служащим, а
записано под диктовку его помощником, занявшим позднее место
своего патрона и, в конце концов, женившимся на его дочери.
(Разница между помощником и дочерью служащего в момент
женитьбы, по утверждению одного исследователя, составляла
двадцать три с половиной года). Для описания использовались
бланки старого образца, в которых, в отличие от современных
бланков, отсутствовало несколько пунктов, предназначенных для
заполнения врачом и мебельщиком. (Напомним, что эти должности в
канцелярии появились относительно недавно, через три года после
смерти А. Дюпона)
-----I 136 I----
Зато есть несколько строк, написанных главным нумизматом и
вторым заместителем проектировщика, что делает это описание
интересным не только с биографической, но и с общеисторической
точки зрения.
Однако вернемся непосредственно к самому описанию, вернее, к той
его части, которая предположительно была записана помощником
служащего под диктовку последнего. Помимо нескольких
неразборчивых строчек, относящихся к той части комнаты, где А.
Дюпон устроил позже что-то вроде библиотеки (об описании,
составленном другом А. Дюпона, в котором довольно много места
уделено этой, так сказать, библиотеке будет сказано чуть ниже), так
вот, помимо этих нескольких строчек, все остальное поддается
прочтению, а это значит, что мы сможем более или менее подробно
узнать о тех условиях проживания, в которые первоначально был
помещен А. Дюпон и, сравнив их с последним описанием, увидеть,
каким образом они изменились за двадцать пять лет жизни А.
Дюпона. (Надо сказать, что за первые десять лет существования
комнаты она почти не менялась и что описание, относящееся к
седьмому году жизни А. Дюпона, в котором, в частности, говорится о
кардинальной перемене ее внутреннего вида, не что иное, как
искусная фальсификация, принадлежащая, по всей видимости,
дочке служащего, которая в то время оканчивала начальную школу и
уже изрядно умела писать. То же самое можно сказать и о восьмом
описании, относящемуся к семнадцатому, одному из самых
продуктивных в жизни А. Дюпона, году. Оно принадлежит, как можно
выяснить, проделав сравнительную экспертизу почерков в нем и в
первом описании, руке помощника служащего, написанного, правда,
уже самостоятельно, а не под диктовку последнего. В этом описании
утверждается, что за семнадцатилетнее пребывание А. Дюпона в
комнате она нисколько не изменилось оттого, что большей частью он
пребывал в комнате дочки служащего).
Еще одна деталь, на которую стоит, как нам кажется, обратить
внимание: основная часть описания предваряется краткой пометкой
главного проектировщика комнаты, в которой говорится о том, что
комната сделана по специальному заказу второго архива
канцелярии, пожелавшего внести в ее планировку некоторые
конструктивные особенности. Так, например, именно благодаря им
площадь стены в комнате А. Дюпона за счет невероятно высоких
потолков в два раза превосходила площадь пола, (обстоятельство,
-----I 137 I----
благодаря которому А. Дюпон не раз бледнел и терял сознание),
оконный проем был в три раза меньше дверного, а посреди комнаты
возвышалась совершенно ненужная колонна. Проектировщик
говорил, что таковое устройство комнаты может стать причиной
некоторых отклонений в развитии А. Дюпона с одной стороны, а с
другой — вызвать появление творческих наклонностей. В пометке
также говорилось, что главный архитектор снимает с себя всякую
ответственность за возможное негативное влияние планировки
комнаты на психику А. Дюпона. (Несмотря на эту запись, проект был
одобрен вышестоящими инстанциями, что говорит о более полной их
осведомленности дальнейшей судьбой А. Дюпона).
Следующая после пометки главного архитектора основная часть
начинается с описания цветовой гаммы в комнате А. Дюпона. В
частности, говорится о преобладании желтого (в желтый цвет в
комнате были выкрашены стены) и белого (соответственно потолок)
цветов. Странным образом ничего не упоминается о красном цвете,
в который был выкрашен пол и небольшом количестве зеленого
цвета, в который были покрашены батареи и стенные шкафы. Из
более поздних описаний нам стало известно, что А. Дюпон
неоднократно менял окраску своей комнаты. Первый раз это
произошло, когда Дюпону исполнилось девять лет, и он от счастья
кинулся в стену чернильницей. Присутствовавший при этом
начальник канцелярии счел образовавшееся на стене пятно
довольно неприличным и специальным распоряжением повелел
маляру из пятьсот двадцать пятого отдела закрасить стену синим
цветом. Вторая покраска комнаты произошла на пятнадцатом году
жизни Дюпона и была связана с появившимся у него чувством цвета.
Собственно к этому же году относится еще по крайней мере десять
попыток придать комнате более или менее приличный окрас. За этот
год комната успела побывать красной, оранжевой, зеленой, черной,
опять красной, белой, фиолетовой, розовой и, в конце концов,
осталась синей. Все дальнейшие перекраски комнаты не были столь
радикальными. А. Дюпон остановился на синем цвете и только
изредка перекрашивал комнату в оттенки синего: темно-синий,
светло-синий или голубой. Кроме того, если в первые десять раз
Дюпон закрашивал всю комнату (потолок, стены, пол, стенные
шкафы, батареи) одним цветом, то в более поздние годы
использовал разные краски. (Так, когда Дюпону было двадцать лет,
потолок и две стены в его комнате были бирюзовые, еще одна стена
МИХАИЛ МОСКАЛЕВ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 138 I----
и часть пола — темно-синие, четвертая стена, левая дверца
стенного шкафа и вторая часть пола — голубые, правая дверца
стенного шкафа и батарея — цвета морской волны). Последний раз
Дюпон перекрашивал комнату в двадцать пять лет, за несколько
месяцев до своей смерти. На этот раз для этого дела был избран
красный цвет. Очевидно, выбор был связан с душевным
расстройством, хотя существуют некоторые факты, позволяющие
думать о политическом подтексте такой покраски (в пользу
последнего говорят записи, сделанные Дюпоном в дневнике
накануне его смерти). Из личных бумаг, найденных во втором ящике
стола известно, что у Дюпона было еще много планов по
окрашиванию комнаты, которые, к сожалению, так и не были
осуществлены.
В пятом описании рассказывается о виде, вернее о видах, которые
открывались из окна Дюпона. По распоряжению администрации, они
менялись каждый год: сначала это была парковая аллея, потом
кирпичное красное здание, затем развалины этого здания, фонтан,
обрыв, поле, городская улица, сельская дорога, кладбище,
аэродром, пожарная башня и др. Обычно перемена происходила за
одну ночь, пока Дюпон спал. Это случалось 22-23 апреля. Впрочем,
из служебных записок главного устроителя ландшафтов мы узнаем,
что на пятом и четырнадцатом году жизни Дюпона на перемену вида
было затрачено несколько дней, из-за чего Дюпона пришлось срочно
переводить в 235 комнату. Это произошло при постройке огромной
статуи А. Дюпона (тогда во время не был подвезен цемент) и при
посадке фруктового сада (цветы на нескольких яблонях завяли). По
специальной статье в распорядке проживания в комнате, если А.
Дюпону не нравился вид, он мог забить свое окно досками и весь год
жить при свете лампы. На следующий год он отрывал доски, чтобы
посмотреть, что администрация придумала на этот раз. Если вид ему
не нравился, Дюпон снова забивал окно и еще один год жил при
искусственном освещении. Так произошло на двадцатом, двадцать
первом и двадцать втором году жизни А. Дюпона, когда несколько
лет он прожил без вида из окна.
Что касается библиотеки, уже упоминавшейся в связи с описанием,
составленным одним из друзей, то на момент поселения в комнату
А. Дюпона в ней не было ни одной книги. Они стали появляться
примерно с восьми лет, когда А. Дюпон хорошо научился писать.
Каждый день с наступлением этого возраста Дюпона заставляли
ОПИСАНИЕ КОМНАТЫ ДЮПОНА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 139 I----
придумывать по одному листу прозы. После того, как количество
листов достигало трехсот, т.е. примерно раз в год, их собирали
вместе, перепечатывали на машинке, делали переплет и ставили в
книжный шкаф. Начиная с шестнадцати лет, А. Дюпон писал по
несколько листов в день уже по собственному желанию и таким
образом за двадцать пять лет своей жизни успел написать двадцать
с половиной романов. Последний роман обрывался на сто тридцать
пятой странице предложением «Пятна света и тени, в другое время
надежно разграниченные замысловато изогнутыми линиями,
препятствовавшими их соприкосновению, смешивались, образуя
редкий для наших широт полумрак, с приходом которого едва
различимые шорохи вечерних цветов, медленно, но верно
распускавшихся в оранжереях и цветниках, становились все громче
и отчетливее, порой почти переходя в бормотание». Первые романы
А. Дюпона вряд ли представляют собой какую-либо ценность и
интересны только специалистам, занимающимся его творчеством.
Это несвязанные между собой, часто незаконченные истории,
которые машинистка выделяла в отдельные главы. В первом романе
— триста восемьдесят девять глав и столько же историй. С
тринадцати лет романы А. Дюпона становятся все более связными и
содержательными. А. Дюпон начинает писать о любви,
несправедливом устройстве мира, обществе, войне и других вещах.
(Примерно к этому же времени, по свидетельству некоторых
биографов, относятся первая любовная связь А. Дюпона). С
семнадцатого романа («Черное небо») в творчестве А. Дюпона
начинают появляться ярко выраженные философические мотивы.
Девятнадцатый роман («17 вечеров») считается самым неудачным
романом А. Дюпона. В двадцать три года у А. Дюпона начинается
творческий кризис. Он совершенно перестает писать (благо с
двадцати лет писание прозы перестает быть принудительным) и все
больше времени уделяет собиранию опавших листьев. А. Дюпон
является также автором нескольких социологических и
антропологических исследований, навеянных, очевидно, сочинением
одного химика девятнадцатого века, единственной книги в
библиотеке А. Дюпона, автором которой он не является.
Многочисленные записи на полях книг показывают, что А. Дюпон
часто перечитывал свои произведения и нередко правил казавшиеся
ему слабыми места.
И наконец, последнее описание комнаты было составлено
МИХАИЛ МОСКАЛЕВ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 140 I----
комиссаром полиции, появившимся там через несколько часов после
смерти А. Дюпона. В описании содержатся сведения, касающиеся
только одного предмета в комнате — тела А. Дюпона.
Тело А. Дюпона было обнаружено на следующий день после
очередной смены вида из окна, т.е. утром 23 апреля. По всем
признакам смерть наступила (к немалому удивлению довольно
старого и опытного патологоанатома) от нервного истощения и
умственного перенапряжения. По мнению одного из близких А.
Дюпона, причиной смерти мог стать также вышеупомянутый
творческий кризис. Дочь служащего утверждала, что Дюпон был убит
ее мужем, ревновавшим ее к Дюпону. Муж дочери служащего, под
началом которого он начинал свою карьеру, полностью подтверждал
слова своей супруги, однако говорил, что убийца не он, а маляр из
пятьсот двадцать пятого отдела, который когда-то закрашивал
чернильное пятно в комнате девятилетнего А. Дюпона. Маляр также
полностью соглашался со словами помощника служащего, однако
утверждал, что он не из пятьсот двадцать пятого отдела. В пятьсот
двадцать пятом отделе подтвердили слова маляра, однако заметили,
что в их компетенцию не входит закрашивание чернильных пятен на
стенах.
Так или иначе, комиссар зафиксировал смерть А. Дюпона 23 апреля
в 10 часов 16 минут 52 секунды по зимнему времени. По положению
тела, разбросанным повсюду смятым бумагам, чернилам на губах и
правом локте, клоку волос в углу комнаты и двум разорванным
книжкам (его романам «Страх» и «Евсапия») было очевидно, что
перед смертью с А. Дюпоном творилось что-то неладное...
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ОПИСАНИЕ КОМНАТЫ ДЮПОНА
-----I 141 I----
Сразу же нужно сказать, что про детство я ни черта не помню.
Вернее, не то чтобы совсем ни черта, но воспоминания мои
вследствие прихотливого устройства заключающего их в себе тела и
обостренного равнодушия моих нервных окончаний к окружающему
миру настолько иррегулярны и непостоянны, что утверждение это
почти соответствует истине. Я не помню, например, как я начал
ходить и закончил ползать, не помню, как в два года упал с дивана
вниз головой и как в четыре отнял у не понравившегося мне
мальчика понравившуюся машинку. В моей голове совершенно не
осталось воспоминаний о том, как я пошел в школу, кому и какие
цветы дарил на линейке, какое первое матерное слово написал на
парте и чьему портрету в учебнике первому подрисовал усы, бороду
и фингал под глазом. Более того, я даже не помню, какая сволочь во
втором классе нажаловалась на меня за то, что я, как все приличные
люди, мыл доску шваброй. Не помню даже, мыл ли я доску шваброй,
жаловался кто-нибудь вообще и не был ли я сам этой сволочью. Все
эти события, воспоминания о которых доставляют обычно радость,
изъяснимую, пожалуй, только на ангелическом языке, ни на секунду
не задержались в моем гиппокампе. Что совсем меня не огорчает.
Позднее я узнал об этих старательно не запомненных мною
происшествиях из многочисленных рассказов других людей, которые
(как люди, так и рассказы) оказались все как один печальны и
неинтересны.
Зато в моей памяти совершенно магическим образом запечатлелось
все, так или иначе, прямо или косвенно, непосредственно или
опосредованно касающееся ... Ленина...
Первыми моими детскими воспоминаниями были, поэтому, не
прогулки по саду, не погремушки, не кубики и тому подобная
сентиментальная дребедень, а книга с рассказами о Ленине, на
которую я, к неописуемому ужасу моих родителей, нечаянно
наткнулся, ползая среди стопок старых газет и журналов, стоявших в
коридоре. Произошло это в теплый апрельский день, когда толпы
вышедших из зимней спячки пионеров бродили по городу в поисках
макулатуры, а их старшие товарищи лазили по столбам и
развешивали красные перетяжки, на которых белыми буквами
МИХАИЛ МОСКАЛЕВ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 142 I----
сообщалось о том, что Ленин еще не совсем умер. Товарищи с
перетяжками были вполне себе ничего, а вот пионеров мои родители
не без основания побаивались и поэтому уже в начале апреля
заготавливали для них огромную кучу бумаги, которая должна была
полностью удовлетворить макулатурные нужды ленинят. Для
достижения необходимых объемов из домашней библиотеки
изымались не только все номера «Крестьянки», «Работницы» и
«Огонька» за прошлый год, но и вещи более ценные. Так, еще в
бессознательном возрасте я лишился возможности насладиться
романом Ф. Гладкова «Цемент», а его же роман «Головоногий
человек» канул в лету до моего рождения. Я мог бы намного раньше
познакомиться c героями романа «Танки» незабвенного Ю.
Алексеева или с «Парнем из колхоза» Н. Бесстрашного, однако все
это было утащено проклятыми пионерами. Когда мои родители
(люди страшно легкомысленные в идеологическом плане) решили
сдать пионерам и рассказы о Ленине, мое сознание выплыло,
наконец, из темноты небытия, в котором до сих пор довольно
комфортно пребывало, и выразило решительный протест против
бездумного уничтожения культурных ценностей. Я вцепился в
«рассказы» и не отпускал их до тех пор, пока не кончился страшный
месяц нисан, а вместе с ним и сбор макулатуры. Только накануне
майских праздников я согласился, наконец, разжать свои еще ни на
что не годящиеся ручки и поменять «рассказы» на погремушки.
Однако дней, проведенных с книжкой о Ленине, хватило для того,
чтобы все остальное в этом мире перестало что-либо значить для
меня.
«Рассказы» стали моей любимой книжкой. Я отказывался засыпать,
не услышав очередную историю про Ильича, не ходил без
«рассказов» в детский сад, а перед едой вместе со своей
религиозной теткой, имевшей обыкновение бормотать
благодарственную молитву, мурлыкал какой-нибудь стишок или
песенку про Ленина. Когда мне пытались читать что-то там про Машу
и медведей или про сумасшедшую курочку Рябу, я закатывал
истерику и требовал рассказ про общество чистых тарелок; я
нарочно спрятал басни Крылова, которые в моих глазах не шли ни в
какое сравнение с рассказом про Володю и графин, и изорвал в
клочья Мойдодыра, Тараканище и Дядю Степу. Рассказы об оживших
раковинах, радиоактивных насекомых и людях с нарушенной
работой гипофиза не стоили, с моей точки зрения, и запятой из
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ПРО ДЕТСТВО
-----I 143 I----
разговора Ленина с печником. Я собственноручно подсыпал
стрихнин в оливье тете Ане, которой вздумалось подарить мне на
мой пятый день рождения книжку про Буратино, и собственно же
ручно накормил ее пятилетнюю дочку, вручившую мне книжку про
Кота в сапогах, этой самой книжкой. И хотя всего этого не было
(потому что никакой тети Ани, а равно и ее дочки, я не помню), одно
могу сказать точно: к пяти годам я избавился от всех книжек не про
Ленина и отбил у всех теть, как бы их там не звали, и у их дочек
всякое желание дарить мне подобные книжки. Рассказы о Ленине
стали моей Библией. «Общество чистых тарелок», «Графин», «Ленин
и жандармы» и «Чернильница из хлеба» заменяли мне Евангелие от
Матфея, Марка, Луки и Иоанна соответственно. Стихотворение про
Ленина и печника было моим Апокалипсисом.
Когда я пошел в школу, к этим первоисточникам добавились еще
многочисленные комментарии и апокрифы в виде текстов о Ленине
из букваря и из книги для чтения. Кроме того, классе примерно во
втором я впервые увидел рассказы о Ленине на немецком языке, и,
хотя я не был сторонником перевода священного писания на
варварские языки, мне пришлось смириться с этой ересью и
прочитать через силу несколько строчек вслух. К третьему классу я
стал настолько искусен в ленинской экзегетике, что мог, например,
нисколько не колеблясь и почти не раздумывая, дать любому
рассказу про Ленина анагогическую, моральную или аллегорическую
интерпретацию, а потом плюнуть на все эти интерпретации и
истолковать все в буквальном смысле. Я утверждал и до сих пор
утверждаю, что чернильница из хлеба в одноименном рассказе,
которую Ильич с аппетитом съедал во время появления
надзирателей, не что иное, как прообраз и даже, в некотором
смысле, провозвестник супа из «Общества чистых тарелок», который
дети поедали теперь уже при появлении самого Ильича, а рыба,
которую ему пытались подарить, когда все вокруг подыхали с
голодухи, сделана из цветочной пыльцы пчелами, за которыми Ленин
бегал в рассказе «Ленин и пчелы». У меня были самые различные
предположения насчет того, кем на самом деле был печник из
стихотворения Твардовского, одно я мог сказать наверняка, что он
точно был не тем за кого себя выдавал. В его бородке мне чудились
то коварные черты Фанни Каплан, то перманентная революция, то
восьмой съезд РСДРП.
Именно тогда, в момент расцвета всех моих герменевтических
МИХАИЛ МОСКАЛЕВ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 144 I----
способностей, со мной случился жесточайший духовный кризис.
Однажды в середине третьего класса я вдруг понял, что для
правоверного октябренка не нужны буквари и книги для чтения.
Никакие красные уголки, звездочки, красное сукно на столе в
преподавательской, бюсты и портреты Ленина, учителя со своим
превратными интерпретациями не помогут достичь просветления,
для которого, как я теперь понимал, нужны только сами священные
тексты, т.е. рассказы Зощенко, Бонч-Бруевича и стихотворение
Твардовского, которые нужно читать каждый день перед выходом из
дома, перед обедом и сном. Это озарение снизошло на меня, когда я
стоял на линейке, посвященной очередной годовщине октября, а уже
к вечеру того же дня протестантско-октябрятская доктрина была
запротоколирована в 44 тезисах (их было примерно в два раза
больше, чем у Ленина и в два раза меньше, чем у Лютера).
Реформация была намечена на следующий день. Тезисы я
намеревался приклеить канцелярским клеем к кабинету директора,
завуча, учительской, столовой и спортивному залу. Всю ночь я не
спал, а на следующий день покрылся кроваво-красными
пролетарскими пятнами, явно не поддерживавшими мое учение.
Кроме того, у меня поднялась температура, и на семейном
консилиуме было решено оставить меня дома, чему в первый раз в
жизни я глубоко огорчился. В последующие несколько дней меня
обильно поили молоком с медом и отваром из ноготков, и я вернулся
в лоно истинной октябрятии.
Хотя какие-то еретические поползновения во мне остались. Более
того, они всегда были. В первом классе я серьезно намеревался
стать Лениным. Я не представлял себе технических подробностей
этого превращения: должен ли в меня вселиться дух Ленина, или я
стану подобным Ленину, или мы вдвоем будем Лениными, и кто из
нас будет Ленин-отец, а кто Ленин-сын, и будет ли Ленин-святой дух,
и какую роль будут играть Надежда Константиновна Крупская и
печник — обо всем об этом я не думал. У меня даже была,
признаюсь, кощунственная мысль втайне от родителей сесть на
поезд, приехать в Москву, под покровом ночи пробраться в мавзолей
и съесть кусочек Ленина: пальчик, нос или хотя б кепку или галстук.
Это могло бы, как мне казалось, поспособствовать моему
превращению в Ленина. Однако потом я узнал от одного
подозрительно голубоглазого мальчика, что Ленин заключен в
пуленепробиваемый железобетонный саркофаг. О том, что такое
ПРО ДЕТСТВО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 145 I----
саркофаг я не имел никакого представления, но о железобетонности
и пуленепробиваемости знал не понаслышке.
Никакие другие слова не выручали меня так часто, как эти. Когда на
переменах мы принимались играть в сифака, достаточно было
сказать: «Я в пуленепробиваемом железобетонном домике», — и
никакая сволочь, сколько б она ни кидалась в тебя грязной мокрой
тряпкой, не могла превратить тебя в сифу. Поэтому саркофаг,
обладающий такой защитой, был для меня совершенно недоступен.
Впрочем, я не терял надежды и, когда мы с родителями как-то
проходили мимо памятника Ленину, осторожно поинтересовался у
них, что нужно сделать, чтобы стать таким, как Ленин. После
некоторого раздумья, мне сказали, что нужно знать все буквы. В
школе мы уже выучили какие-то буквы, однако в букваре их
оставалось еще так много, что вся затея нашей учительницы обучить
нас всем тридцати трем буквам казалось мне чистой воды
авантюрой и шарлатанством. Некоторое время я раздумывал над
советом родителей, прикидывал, что бы на моем месте сделал
Ленин, пока, наконец, в одну из холодных осенних ночей чейто голос,
кокетливо грассируя и гнусавя, не сказал мне: «Учи буквы, скотина».
Мои сомнения сразу же исчезли, и я принялся за дело. Я провел три
бессонных ночи, постигая это сакральное знание. К вечеру 6 ноября,
когда весь алфавит был вызубрен, я начал готовиться к
превращению в Ленина. Я надел свои лучшие шорты, свою лучшую
рубашку с микки-маусами, прижал к груди пистолет с пистонами, к
животу — заводную машинку, сел на крутящийся диск, зажмурил
глаза и стал ждать, когда наступит 7 ноября, — уж в этот-то день я
наверняка должен был превратиться в Ленина. Вокруг все
торжественно стихло, раздался бой часов. Первый, второй, третий
удар... Через пять минут я открыл глаза и посмотрелся в зеркало.
Ничего не произошло. Не появилось ни бородки, ни кепки, ни
жилетки. Глаза не сужались в лукавом прищуре, а рука не тянулась
показывать верную дорогу в светлое будущее. Я был раздавлен и
совершенно уничтожен. Родители меня обманули. Родители меня
жестоко обманули. Просто так. Необъяснимо и жестоко. Ленин им
судья.
Когда мне стало ясно, что превращение в Ленина недоступно
простым смертным, вроде меня, я загорелся новой идеей. Если
стать Лениным нереально, то можно хотя бы максимально
приблизиться к нему духовно, пройдя долгий путь по партийной
МИХАИЛ МОСКАЛЕВ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 146 I----
лестнице от октябренка до той непонятной должности, которую
занимал Ленин.
В день посвящения в октябрята не было человека, счастливее меня.
Звездочку должны были прикалывать ученики старших классов.
Однако тот, которого приставили ко мне, был настолько медлителен,
а я так мечтал побыстрее вступить на славное поприще, что от
нетерпения вырвал у него звездочку и сам себе ее прицепил. Я чуть
не сорвал у этого болвана с шеи галстук и не повязал себе. Слова
клятвы все должны были произносить хором. Только не я. Пока вся
эта неповоротливая звукомасса дошла до конца первой фразы
(«Перед лицом своих товарищей торжественно клянусь...») я уже
поспешно договаривал: как завещал великий Ленин, как учит
Коммунистическая партия Советского Союза. Я едва достоял до
конца всего этого действия, а потом, спеша сообщить радостную
весть о превращении в октябренка своим родителям, чуть не
вывалился из окна четвертого этажа, случайно перепутав его с
выходом из школы.
К концу второго класса духовно я уже перерос октябрятию с
пионерией. По партийно-идеологическому развитию я был уже
комсомольцем. Не меньше. Оставалось только подождать, когда мой
физический возраст будет соответствовать моему идеологическому
развитию. И я ждал. Тогда же, во втором классе случилось событие,
благодаря которому ничем не приметный член звездочки, коим я
являлся, (я был библиотекарем) вознесся на самую вершину
октябрятской партийной машины и стал командиром класса, минуя
промежуточную должность командира звездочки. Дело было так.
Однажды на перемене после обеда класса третьеклашки затеяли
игру в футбол. Играли они очень активно и постепенно
переместились в наш класс. Мячом им служил кусок хлеба, спертый
из столовой. Учителя не было, и никто из моих идеологически
простодушных товарищей, да и играющих, не понимал, что
происходит. Если б они играли куском колбасы, сыром, банкой
черной икры, то это было бы не так страшно, но играть хлебом, о
котором то и дело упоминалось в рассказах о Ленине, было
настоящим кощунством. В рассказах, конечно, нигде прямо не
говорится, что играть хлебом в футбол запрещено, однако это прямо
следует из них, так же как из мысли о существовании Бога следует с
непременной необходимостью это самое существование или как из
утверждения о равенстве сторон двух треугольников следует, что и
ПРО ДЕТСТВО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 147 I----
углы у них равны или... Ну, в общем, следует. И, более того, является
утверждением необходимым и всеобщим, т.е. распространяется на
все куски хлеба и на всех учеников третьих классов, при каких бы
погодных условиях они не затеяли игру в футбол. Вряд ли я так
отчетливо осознавал, какие последствия для моей карьеры будет
иметь этот поступок, и уж тем более я не думал спасать
футболистов от замечаний в дневниках и вызовов родителей в
школу. Тем не менее, я решил остановить игру и отнять у этих
святотатцев хлеб. Надо сказать, что второклассник, пытающийся
помешать игре третьеклассников, выглядит, как муравей,
нападающий на стадо слонов, или как амеба, пытающаяся целиком
заглотить грузовик с арбузами. Т.е., другими словами, смерть в
подобных случаях бывает быстрой и легкой. Улучив момент, я
прыгнул на маленький, почти мертвый кусочек хлеба, закрыл его
своим хилым тельцем учащегося второго класса и приготовился
умереть под ударами разъяренных слонов. Но тут что-то случилось.
Возможно, на игроков сошел дух Ленина, и они все поняли, или им
внезапно надоело играть, но они отошли от меня, и я так и не
получил ни одного удара. Когда я поднял голову, то увидел, что в
дверях стоит наша учительница, спешно дожевывая свой обед, а из
за ее спины выглядывает толстая очкастая Тоня, которую за ее
яркие стукаческие способности, прозывали Каплей. Таким образом,
подвиг мой стал известен всей школе, и на ближайшем классном
собрании я был единогласно избран командиром класса.
Мне кажется, я мог бы стать идеальным комсомольцем. Я был бы
гением комсомола. Я бы обличал, проводил работу, доводил до
сведения, возмущался, громил с трибуны, искоренял, беспощадно
боролся, зорко следил, преследовал различные проявления,
вырывал с корнем, предотвращал и выявлял, пресекал, принимал
меры, проводил линию, вставал на защиту грудью, я б даже делал
что-нибудь новое, например, неистовствовал и завывал или
бросался и хватал. Слава ожидала меня. Однако ничего не вышло. Я
даже не стал пионером. Когда очередные летние каникулы
подходили к концу, и я был в предвкушении пятого класса и
заветного галстука, по телевизору показали «Лебединое озеро», и
мои мечты рухнули. Первого сентября, когда я пришел в школу и
увидел, что из красного уголка убрали заветный бюстик, поснимали к
чертовой матери красные флаги и утащили из библиотеки все 55
томов собрания сочинений Ленина, на которые я уже давно
МИХАИЛ МОСКАЛЕВ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 148 I----
облизывался, я понял, что моя комсомольская карьера завершилась,
не успев начаться.
Моему горю не было предела. Десять дней я был на грани между
жизнью и смертью. В иступленном бреду я бормотал: «Ленин жив,
Ленин мертв, клянусь партией Советского Союза, Ленин жив, Ленин
мертв». Три раза в день мне читали рассказы про Ленина и
«Разговор с печником». Однако это не помогало. Бред усиливался, и
силы покидали мое недопионерское тело. К счастью, на восьмой
день мой дед откопал где-то уставные документы недавно
образовавшейся КП РСФСР, и мне немного полегчало.
Некоторое время после этого я грустно и растерянно бродил по
своей комнате, натыкаясь то на ранец, то на сложенные аккуратной
стопкой учебники. Так же как люди, которым ампутировали ногу,
продолжают ее чувствовать и могут, например, сказать, что она
онемела или болит, я еще некоторое время чувствовал
металлический холод октябрятской звездочки, словно она была
приколота не к лацкану пиджака, а к голой груди. Более того, иногда
я даже чувствовал нежное прикосновение пионерского галстука,
которого у меня никогда не было, как если бы человек с двумя
ногами вдруг начал чувствовать третью. Все это продолжалось до
конца средней школы, а потом исчезло... Почти... Потому что и
сейчас в полнолуние я еще иногда смотрю на небо, и так же, как вкус
мадленок напоминал Прусту о Комбре и о детстве, холод далеких
звезд напоминает мне о Ленине и о несбывшихся детских мечтах.
Сердце мое сжимается от боли, и я начинаю плакать почти навзрыд,
сотрясаясь своим большим прекрасным белым телом.
ПРО ДЕТСТВО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 149 I----
Важа Пшавела (1861–1915), настоящее имя — Лука
Разикашвили — известный грузинский поэт, классик грузинской
литературы.
В 1879 г. поступил в учительскую семинарию города Гори, где
сблизился с кружком грузинских народников. В 1883 г. уехал в
Петербург, чтобы получить высшее образование, однако у
него, как у окончившего семинарию, не было права на
зачисление в университет. Поэтому поэт стал
вольнослушателем юридического факультета, но в 1884 г. из
за материальных затруднений был вынужден вернуться на
родину. В течение последующих лет жизни обычным занятием
для него стало земледелие, охота, нередко приходилось пасти
овец в горах.
Первые литературные опыты будущего классика состоялись в
1881 г.
Георгий Шервашидзе (1979 г.) — грузинский прозаик. По
специальности — социолог.
Первый рассказ в литературной периодике опубликован в 2000
г.
С 2002 г. изданы четыре книги: роман и три сборника рассказов.
В настоящее время работает над еще одним сборником, в
который войдут как новые рассказы, так и лучшие из ранее
опубликованных. Неоднократно был номинирован на
литературные премии. Является дипломантом и лауреатом
нескольких литературных конкурсов, в частности,
литературного конкурса «Мерани» (2014, 2015 гг.).
-----I 150 I----
I
Лето почивало.
Боже!
Каким счастливым и чудесным было оно в обличье солнечных
лучей. С каким великолепием украшено и расписано на всем
просторе. Бесчисленным разнообразием цветов, тысячами могучих
дерев, — от могучего древнего дуба до кустарника роз, оглашенного
соловьиными трелями; бессчетным скоплением пернатых, — от
гордеца орла до зяблика и королька; табунами оленей, газелей и
косуль, резвившихся на склонах, стелилось оно по земле; и где-то
там горели дерзостью тигриные глаза, и там же где-то медвежья
пролазничала ненасытность.
Назовешь ли животное, выдумаешь ли насекомое, не испившее
млека летней земли?!
Лето безмятежно почивало.
Протяженные пашни, необозримые нивы покрывали земную грудь,
захлестывая ее волнами нивяными, среди которых косцы трудились
хлопотливо заточенным серпом. На ней же виноградники большие и
поменьше, усеянные гроздьями, прогибались и надламывались под
тяжестью плодов. Наседающие горные исполины, увенчанные льдом
и снегом на вершинах, внизу переходили в раздольные луга с
высокой и густой травой, кормившей разбродистые стада коров и
овец. Вдали виднелись обрамленные зеленью берега озер и рек. Лес
любовался лиственным убором. И все между собой переплеталось в
приязни обоюдной: со стеблем — стебель травный, цветок — с
цветком, и крона — с кроной, и даже насекомое — с иным из
насекомых, а гриб так крепко прижимался к трухлявому бревну, как к
матери — дитя.
-----I 151 I----
Безмерно радовали взгляд всеобщая нарядность, пышность, красота
и оживленность, смелость, горделивость каждого.
А лето почивало.
II
Лето почивало и видело страшный сон.
Грудь сдавливали стоны, лицо избороздили слезы, и в небе
вспыхивали молнии, и громыхали навалившиеся друг на друга тучи.
И ужасом охваченное сердце, истрепетавши, замирало. Жутко
становилось летней земле. Ей мнилось, что все ее исконное
богатство и достояние попиралось, пленительность разорялась, и
надвигался произвол опустошения.
Нахлынули бурные речные потоки, — затопили равнины, размыли
луга и нежную купину полевых цветов умяли в глине и грязи. Горы
рушились, деревья ломались, озера выветривались. На склонах и
долах в несметном количестве лежали трупы зверей и птиц, а
уцелевшие животные, что карабкались по косогорам, от голода еле
держались. В сыпучий щебень превращалась твердь. И небо
ненастно озиралось.
Снег. Холод. Рокот камнепада.
«О, Боже! — лепечет лето. — Когда же я умру?!» Глаза ослепли,
грудь онемела, мятущееся сердце обессилело... «Спасите!» —
попыталось вымолвить, но зов погас, дыханье захлебнулось. И сон
прервался.
Глаза раскрылись.
Лето пробудилось.
И что увидело? Загадочную, выстланную снежной скатертью
округу, и горы убеленные, овражки снегом занесенные, и лес
диковинный, и рощи с рощицами дивные. И даже розовый кустарник
— любезный друг, — взгляд изумлял, хотя не то чтобы бутона, но
листика не сохранил.
Нет, смерти не было. Все было живо: звери и птицы — питомцы
лета.
Увидало оленей, не признало сразу, бродили понурые, тощие, без
привычного красноватого меха. Всмотрелось в высоты, приметило
туров, но и они поменяли окраску. Прислушалось... нигде
сладкопевного соловья не услышало, безмолвствовал он. Птицы
стыли и хохлились. Никаких насекомых, ни единой мошки. Все в
ВАЖА ПШАВЕЛА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 152 I----
тишине серебрилось.
«О-о-х!» — вздохнуло тоскливо лето и приникло к земле, заснуло
смягченно. Бескрайнее белоснежное покрывало окутало сон,
утихомирило. И снилось, что природа все так же цветет и рдеет; что
все живое благоденствует и наживается теплом, и сердце ликовало.
Под этим хрустким покрывалом, выщербленном шажками птичьими,
выкрапленном вдоль и поперек следами дикого зверя, бестревожно и
упоенно почивало лето.
УСНУВШЕЕ ЛЕТО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 153 I----
ПРИТЧА
Жил один человек, не в меру упрямый. К сказанному никогда не
прислушивался, от советов даже не отмахивался, настолько ничего
его не тревожило. Вразумлять его, что горох в стену лепить, было
бесполезно. Точно пустыня, поглощал он слова увещеваний — ведь
не убедишь, не усмиришь хищника Евангелием?! Черный цвет, и тот
был для него то белым, то снова черным. Под конец столько дров
наломал, что со всеми испортил отношения, — с самим собой
разругался. Отвернулись от него родные и близкие, соседи и
знакомые, даже прохожие — и те не кивали ему в знак приветствия.
Остался один. Впрочем, не тужил по этому поводу, так как и с
одиночеством не поладил, и тогда на Создателя возроптал. В чем
это проявилось? В простом: Творец ему душу дал, а он с ней вражду
затеял.
Поначалу, пока ребенком рос, все шло хорошо. Родителя своего
слушался и указаниям его подчинялся. И, сидя на стуле ровно, к
столу — близко, в суп опуская ложку, с вилкой в левой руке, и чай
без шума размешивая, все исполнял, как родитель скажет. А потом
то ли пресытился, то ли еще что стряслось, но оскотинился так, что
стал гаже животного. Шибанул по столу — теперь, мол, по-моему
будет! Этикет отбросил и принялся вовсю лопать ногой. Остолбенели
родители и крайне огорчились из-за такого «баловства». Речи с ним
завели было вежливые, поклоны отвесили, но не прошел номер.
«Очень надо», — пробормотал он с набитым ртом и надгрыз ноготь
на ноге. Тогда опечаленные родные взяли да ушли, кто в одну, кто в
иную сторону. Тут он, без наставников своих, вроде притих — ни к
чему было перед одним собой бесноваться. Ногами, однако, работал
так же бойко, но не ломал хлеба и не играл в карты, а просто
брыкался.
-----I 154 I----
Скоро совсем все запуталось — собственное его существование
разладилось, — какое-то одурение нашло на него, и сник он.
Злополучия своего не признавал и выхода из него не искал. Бога
предал забвению и думать ни о чем не пытался. Сначала день не
думал, потом — второй, так один за другим потекли месяцы. Но по
прошествии года наведался к парикмахеру и, побрившись, одарил
его немалым количеством волос и денег. Цирюльник на радостях,
оставь, говорит, заодно и все твое злополучие здесь же. С большим
удовольствием, отвечает тот и немедля вычеркивает из памяти
всяческие невзгоды свои, ибо не устраивало его, что за ними
скрывается воля Всевышнего. А ведь ничего неизлечимого не было в
его недуге. Просто неуступчивостью с отрочества мучился и, не
вынеся неразберихи, двигаясь не вперед, а назад, устал. Устал так
сильно, что даже постель обратилась в заклятого врага.
Безграничное упрямство заперло его в четырех стенах, без доброго
слова ближнего, который бы молвил: погляди-ка, голубчик, какой
дивный сегодня день.
И вправду, погода стояла превосходная, и всякий хвалитель Божий
на дверях дома крепил красный крест, утверждая тем самым: «С
нами Бог». Вот и он, словно делающий первые шаги и нуждающийся
в поводыре, решил пойти по стопам их и, дабы отметить свое второе
рождение, изобразил мареной красильной крест на пороге, дескать,
и в этом доме отныне Господь пребывает. Впрочем, нестойкая краска
марены держалась недолго и под семидневным дождем, легко
поддаваясь влаге, быстро сошла.
Снова распоясался упрямец, и, где сказывалось два слова, он два
своих вставлял, да только грубых и наперекор. Считал, в
сопротивлении таком выражает себя много лучше. На окрик «Шею
себе свернешь!» удваивал упрямство. Творцом дарованные разум и
волю разменивал на мелочи, но и их проживал без проку. В
срамословии проматывал то, что другой по словечку копил и затем
завещал детям. Не зная устали, молол он бескостным языком так,
что растер бы зерно в своих разинутых челюстях. Немалые обиды
причинил людям, иным — втрое больше, дальним — сполна, а
близким — без счету, и радость орошалась горькими слезами там,
где он появлялся, и на то, в чем погрешности не было, находила
проруха. Так, теряя всех тех, кто с юности был ему ровня,
ожесточался все пуще. И никто уж не звал это жестокое упрямство
«детскими проказами».
-----I 155 I----
Не стало иллюзий. Отпали товарищи, как осенние листья, и
оголилось древо его жизни.
Позднее сожалел об этом, но опосредованно, ибо одну свою
половину вином разбавлял, а другой просыхал у горевшей свечи,
правда, хоть и прилежен был, продолжалось это недолго.
Беспочвенный страх мысль его сделал бессвязной. Застрашился
рассветов, еще больше — ночных сновидений. Шорохи чудились, и
безумствие терзало сознание. Собственного духа колебание
принимал он за чужое сердцебиение. Под конец невмоготу ему стало
настолько, так тесно и угнетающе, что если бы не Божья милость,
полез бы в петлю, и отчаяние взяло бы верх над упрямством.
Но вот пригрезилась наяву ему женщина или, быть может, въяве
привиделась, а встретилась в грезе. В любом случае, стали друг
другу наперсниками, а наяву ли, во сне ли, кому какое дело?
Очертив себя кругом, венчались и над дверью входной, в каменной
кладке на крупном булыжнике высекли крест. Нынче, мол, нам никто
не указ и бояться нам нечего. Однако упрямство упрямца всего лишь
дремало, как и жены его бдительность. Да и каким бы усыпляющим и
опьяняющим ни было марево, оно рано или поздно развеется.
Тяжким оказалось пробуждение: не для него, для нее, конечно.
«Эхма, что двойню носить, что женой ему быть, — все одно», —
говаривала соседкам растерянная домохозяйка. Но ведь женой она и
так была, а близнецов вскорости родила — тогда и сорвалась — в
третий раз, — словно с цепи, непокорность строптивца. Младенцы
ревели, жена им носы подтирала, а его взыгравшая блудливость
бесстыдно глазела на женщин. А дальше, их — ее и детей —
отпихнув, с добродетелью повздорил, и всю ту благодать Божью, что
еще как-то держалась в семье спустил, — разменял на шмаровы
юбки. Жена захворала, молоко у нее высохло, у детей проявилась
падучая, и ноги у них скрючило. И разве их вина, что то у одного рот
был в пене, то у другого, то одному удерживали язык, то другому? Но
кто вообще взыскивает с виновных?! А ведь, по справедливости,
если чей и был черед западения языка, то он должен был выпасть
их отцу. Жена день ото дня чахла, орбиты глаз ее все больше
заволакивало чернотой. Наконец, истлевшую, забежавший домой
упрямец не смог узнать и выставил на улицу, приняв ее за
покрывшееся копотью стекло керосиновой лампы. Выставил и
напрочь забыл. А дети, когда их спрашивали, где мать, отвечали: не
знаем, что это такое.
ГЕОРГИЙ ШЕРВАШИДЗЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 156 I----
Прошло время, и непокорному созданию приспичило что-то
изменить, дабы особо стравить себя с окружающим миром. Жену
занес в дом, протер ее влажной тряпкой и, попросив соседа
присматривать за ней и раз в три дня поить водой, с близнецами
поехал к морю купаться. А там, посадив их в бумажный кораблик,
отправил детей лечиться за границу. Сам вернулся обратно, но, увы,
живой жену не застал – несчастная женщина просто испарилась.
Даже на похоронах не знали наверняка, человек это или солнечный
луч лежит на месте усопшей. Теперь-то упрямец струхнул. Принялся
щеки себе царапать и причитать, мол, это я жену погубил, я во всем
виноват. По правде сказать, никто в этом не сомневался. Хуже того,
злые языки добавляли, что именно он уронил бедную женщину
склянку, когда вытирал ее тряпкой, и поленился даже склеить
осколки, сгребя их под ковер. И кабы не благопристойность, то,
наверное, никто бы и пальцем не шелохнул, чтобы поднять его с
могилы жены. Своенравец же скорбел безутешно и продолжал
упираться: и меня-де вместе с ней погребите! Но нарочно не дали
ему настоять на своем, хотя у многих чесались руки и на него
присыпать по горсти земли и примолвить: лучше б тебе не родиться!
Дошло, наконец, до упрямца, что разгневал он Создателя. Овладело
им жгучее раскаяние, опалило его и обуглило, словно брошенную в
печь хлебную корку, немного притупив охоту упрямствовать. Однако
ж хватило бессовестности детей своих искать вместо этого — на том
краю моря. Но и дальние пути не приблизили его ни к смирению, ни к
собственным отпрыскам. И все же не оставлял он поисков, хотя едва
ли что-то обретал в них. Так, не отыскав близнецов и себя самого не
найдя, он, отбив себе ступни, бессмысленно плелся по песчаному
берегу моря. А когда, в третий раз, оказался в начале, вновь
взбушевал. Прекратил детей родных искать и кружить вокруг моря,
понял, что время не стоит на месте, и теперь этому ходу времени
воспротивился. На закате жизни вздумалось какому-нибудь ремеслу
научиться. Нет, не ради хлеба для пропитания, а просто, вопреки
скоротечности жизни. Ведь хлеб, известно, он и так с детства ногами
ел, даже семью благодаря этому ловкачеству кормил, на базаре
татарском недаром все его знали как трюкача ногастого. Но так было
раньше, а теперь в ручном искусстве попробовать себя пожелал.
После длительных раздумий решил украшателем покойников стать,
и с этой целью неподалеку от кладбища поселился, в ожидании
чьих-нибудь похорон, дабы сперва поупражняться и подготовиться к
УПРЯМЕЦ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 157 I----
делу. Ждать недолго пришлось. Под вечер привезли на арбе труп
какого-то бродяги, чтобы захоронить в общей могиле. Тут
своенравец к могильщику с просьбой: «Прежде, чем земле предать,
дай его мне ненадолго». — «А ты, часом, ничего дурного не
замышляешь?» — «Ты что! Упаси Боже, посметь надругаться над
покойником, я только слегка подрумяню его и в лучшем виде
возвращу обратно». — «Забирай, — говорит, — можешь себе
оставить, мне в нем никакой надобности нету». Взялся упрямец за
мертвеца и столько бальзама и белил и мазей восковых нанес на его
лицо, что живому уподобил да еще омолодил лет на десять. Затем
усадил его на ту же арбу, как следует, закрепил веревками и
направился в город. А бродягу, хотя не было у него ни дома, ни
родных, в городе все хорошо знали, так как при жизни этот пройдоха
был до того надоедливым попрошайкой, что пока хотя бы огрызок
какой не выклянчит, не отстанет. Так оба, пристегнутый к повозке
мертвец и смутьян, объехали в своей телеге все улицы, заслужив не
только поощрение, но и немало медяков, ибо многие, принимая
попрошайку за живого и спеша подальше от его назойливости,
бросали им мелочь.
Признал город высокое мастерство искусника, и вытянулась цепочка
мертвецов к его дырявому убежищу. Заполнилось кладбище
неотразимыми покойниками. Упрямец же набил руку в этом ремесле
так, что вовсю чудодействовал и то мужчин превращал в женщин, то,
— наоборот. Родные умерших были довольны, ибо, по существу,
какая разница, мужчина или женщина отдали Богу душу, если это так
изящно выглядит, что не налюбоваться. День за днем проводил он в
трудах, и весьма прославился. Но добра не нажил, потому что у
должников денег не требовал, — за спасибо работал. Почему? Да,
наверно, уважения к себе добивался. Однако даже стареющего
никто любовью не жаловал. Чуть больше года прихорашивал
покойников трупных дел мастер и неизвестно, каких бы достиг высот
в этом искусстве, если бы в один прекрасный день не призадумался
о собственной смерти. И как призадумался, так сразу пало ему в
догадку, что в самую пору против смерти взъерепениться, причем, не
мешкая.
Тут кстати пришлась смерть градоначальника, окоченевшее,
почтенное тело которого, разумеется, доставили ему. Но он не стал с
ним возиться, закопал под своей кущей, переоделся в его одежды,
лицо замаскировал и возлег в богатый саркофаг городского головы,
ГЕОРГИЙ ШЕРВАШИДЗЕ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 158 I----
мирно руки сложив на груди. Утром пришли родственники усопшего и
перенесли его на кладбище. А там, проститься с уважаемым
сановником, со всего города собралась уйма народу. Три часа
беспрерывно разносился скорбный плач, даже в воздухе ощущалась
трагедия. А старик-упрямец с тихим довольством на лице
прислушивался к нескончаемым рыданиям и, умиленный, разок сам
чуть было не всплакнул. Знал, что его собственная смерть никогда
не вызвала бы столько любви и горя. Уж очень ему было приятно
находиться в столь интимной и траурной среде. Все больше
наслаждался он дрожащими слезными возгласами, одобрявшими
достойный образ «его» жизни. Все больше проникался искренним
всеобщим страданием, и все весомее казалась взятая на себя роль.
Пышные похороны устроил себе своенравец, и мысль о
бескорыстной любви людей к нему мало-помалу утвердилась в его
сердце. И ничего, что оплакивали другого, плакали-то над ним!
Каждый бросил в могилу по горсти земли — даже взмаха лопатой не
сделал могильщик, лишь подровнял со всех сторон холмик; потом,
завладев полной корзиной еды, направил шаги к жилищу упрямца,
трапезничать. А упрямец в этот момент, преисполненный счастья и
вдохновленный знатными проводами, бездвижно лежал в земле и
вострил уши, чрезвычайно довольный тем, что в этот раз никто не
тащил его из могилы. Плавно вдыхая последние крупицы воздуха,
отсчитывая последние минуты жизни, ни о чем больше не думая, он
как никогда раньше был близок к совершенному блаженству,
впрочем...
Гроб был объемистый, и воздуха хватило бы еще на час другой, но и
два, и три часа, и несколько дней прошло, и тогда погребенный
«счастливец» сначала почувствовал тяжесть поставленного на
могилу мраморного камня, потом — осени сырость, зимы — зимнюю
стужу, весны — благоуханье цветов, а лета — знойное солнце... И не
единожды. На пятом году ему надоело отмечать ногтем на гниющей
крышке саркофага количество лет. Без всякого движения лежал он и
недоумевал, за что покинул его Создатель и почто так упрямствует
смерть?!
Предисловие и перевод с грузинского
Николая ЛОМИДЗЕ
УПРЯМЕЦ
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 159 I----
КАРМАН НА ЖОПЕ
Люди, которые любят лазать по крышам и фотографировать с
высоты называются «руферы».
Театр в Запорожье носил имя Николая Щорса, что уже было смешно.
Неизвестно, успел ли за свою 24-летнюю жизнь побывать в каком
нибудь театре сын рабочего-железнодорожника из поселка Сновск,
закончивший фельдшерскую школу, за год до смерти вступивший в
партию большевиков, командовавший дивизией и, как говорят,
убитый своими, выстрелом в затылок.
Располагался театр в здании сталинского классицизма на главном
проспекте, на который весь город — от вокзала до плотины — был
насажен, как на шампур. Назывался проспект, как и положено
называться главной улице в областном городе. Весь облик театра
намекал на московский Большой, такая скромная, провинциальная
вариация на тему.
На фронтоне, там, где у Большого — квадрига и Аполлон, у нашего
была трехфигурная манерная композиция. Посередине — дама,
одна властная рука поднята, во второй то ли лира, то ли лавровый
венок. Справа от дамы — парень в вышиванке и с бандурой,
украинец должно быть. Слева — другой, нейтрального вида с книгой
на коленях, наверно русский в представлении ваятелей. На тимпане
заходится в гопаке группа, шагнувшая туда прямиком из «Кубанских
казаков».
В театре когда-то начинал Николай Гринько, любимый актер
Тарковского, сыгравший Чехова, но оставшийся в памяти народной
немудреным Папой Карло. Мама рассказывала, что в Запорожье
длинный, худой Гринько был Патом. Его партнера, коротышку
Паташона, я застал в театре. Нас часто из школы водили на
спектакли. А Гринько я увидел на углу у 72-го гастронома, где всегда
стояла бочка с квасом.
-----I 160 I----
Он приезжал навещать свою маму, жившую в «теа- тральном доме»,
на стене которого висела нечастая для Запорожья вещь —
мемориальная доска. Здесь жил Магар, народный СССР, соз- датель
и вдохновитель театра.
Кроме Магара был в городе еще один народный артист Союза —
Трощановский, один из немногих официальных, утвержденных и
завизированных Лениных на украинской сцене. Наши культпоходы в
Щорса закончились печально. Трощановского-Ильича обстреляли
жеваной бумагой из трубочек. Школу потряхивало с год.
Во всех спектаклях на краю сцены сидели две пожилые дамы и
вязали носки. В зависимости от пьесы они были дуэньями в креслах
или сельскими бабками на завалинке, но носки они вязали взаправ-
ду, то была нелишняя добавка в тощий актерский бюджет. Пребы-
вание их на сцене не было художественным ходом, все знали, что
когда-то они были пассиями всесильного хозяина Запорожья, а те-
перь — и всей необъятной империи под геронтологическим правле-
нием. Их так и называли: «лёнькины» и не могли ни уволить, ни
отправить на пенсию.
Обычно в зале было, где упасть яблоку и другим фруктам, на кото-
рые щедра украинская земля. Но однажды я помню аншлаг. На вво-
де играл Юрий Яковлев, звезда вахтанговской сцены. Давали спек-
такль по пьесе Корнейчука «Пам’ять серця». Иностранец, кажется
итальянец, приезжает на Украину, где он воевал в партизанах, бред
какой-то. И находит там женщину, в которую был влюблен. Ита-
льянца играл Яковлев, он говорил на ломаном русском, все осталь-
ные — по-украински, но такое двуязычье, даже двух-с-половиной-
язычье выглядело вполне натурально, особенно для юга Украины.
Неестественным было другое. Когда Яковлев появился на сцене,
моментально становилась видна пропасть в самом существовании,
степени достоверности, органичности между ним и его партнерами.
Разница была так разительна, что даже я, пятнадцатилетний, это
увидел и все понял. Это было похоже на чудо.
Остается загадкой, каким образом кинозвезда первой величины,
ведущий актер одного из лучших столичных театров, обладатель
диапазона от гротеска до трагедии, на вечер или два оказался в про-
винциальном городе, чтобы ввестись в спектакль местного театра,
идущий на другом языке. Денежная заинтересованность отметается,
театр Щорса — это вам не дворец спорта «Юность», не те
масштабы.
-----I 161 I----
Чтобы срубить по-легкому, собирают самый большой зал,
показывают нарезку из любимых народом фильмов, рассказывают
несколько театрально-киношных баек и отбывают восвояси. А тут
репетиции, мизансцены... И все это, чтобы показать захолустному
пятнадцатилетнему подростку, каким бывает настоящий театр.
Я вспомнил эту историю, когда увидел фоторепортаж «руферов»,
посетивших крышу запорожского театра им. Магара. Да, театр уже
давно не носит имя фельдшера-комдива. Смельчаки взобрались на
фронтон к потемневшей от времени и запорожского индустриального
смога троице. Вблизи скульптуры оказались еще грубее и
аляповатее. Но растрогала одна деталь: у «русского», того, что с
книгой в руках, на брюках сзади тщательно вылеплен ремень,
шлейки и задний карман, куда легкомысленные мужчины, вроде
меня, суют бумажник. Я подумал об ответственности художника
перед своим замыслом. О необходимости воплотить его, свой
замысел, во всю силу отпущенного таланта, и даже, если знаешь,
что произведения твоего во всей полноте, скорее всего, никто не
увидит.
2013
«СТРЕКОЧЕТ ЛЕНТА, СЕРДЦЕ БЬЕТСЯ...»
Если я скажу, что Запорожье — не самый киношный город, то вы
мне, конечно, поверите. То есть, он совсем не киношный. Мне было
14 лет, я уже знал, что ВХУТЕМАС — это прежняя Школа ваянья, но
любил кино. Самое интересное в этой любви, что была она
абсолютно бесплотна. Как, впрочем, и многие другие любови в том
возрасте.
Я знал наизусть фильмы Чаплина и Кулешова, Бунюэля, Антониони,
Куросавы, не видев ни одного из них. Я знал, кто такие Юрий
Желябужский и Владислав Старевич, кто снял «Кабинет доктора
Калигари». Я знал, что брат одного из четырнадцати туркестанских
комиссаров, памятник которым стоял в Ташкенте на вокзале, был
режиссером, сыграл роль Пушкина и погиб в Отечественную. Короче,
вы уже поняли, что любовь та была горячечной и бестолковой.
МИХАИЛ КНИЖНИК
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 162 I----
Багаж виденных фильмов большого кино легко пересчитывался на
пальцах. Их было мало, но там были жемчужины и редкости.
«Набережная туманов» Карне и Превера, «Девушка моей мечты» на
каком-то полуподпольном сеансе, про который я еще расскажу,
голливудский «Человек с тысячью лиц», подверстанный на том же
сеансе к Марике Рёкк. Была предпоследняя полнометражка тогда
еще живого Чаплина «Король в Нью-Йорке», на которой я
подсказывал ему реплики. Еще был фильм Тарковского, и с ним —
отдельная история. Существовал в Запорожье такой кинотеатр —
«Хроника». Располагался он не то, чтобы в проулке, а даже вроде
бы во дворе жилого дома на задах главного проспекта, примерно на
том уровне, где на проспект выходит гастроном, именуемый в народе
«Дневной свет». Не нужно много фантазии, чтобы представить
влипшую в янтарь слов мушку наивной радости 60-х от витрин,
освещенных мертвенным светом люминесцентных ламп.
Кинотеатрик был маленький, размером с две трансформаторных
будки, мест на сто, не больше. Показывали там мультики,
документальное кино, днем водили школьников на фильмы о
пионерах-героях.
Как-то проходя по проспекту, я увидел у «Хроники» афишу «Андрея
Рублева». Афиши тогда были рукописные. При каждом кинотеатре
существовал штатный художник, еженедельно беливший холсты и
выводивший гуашью буквы. К тому времени мне было ведомо имя
Тарковского, внятна полузапретность и полудоступность его
фильмов, которые в городе вроде Запорожья оборачивались полной
запретностью и недоступностью.
То, что мы с отцом, которого я воодушевленно потащил с собой,
купили два билета в толпе, — а это все-таки была толпа, —
оказалось настоящим чудом. Ведь была полная уверенность, что
фильм показывают один день.
Не стану описывать своего потрясения, но скажу, что и сегодня я
убежден в благотворности просмотра такого фильма подростком.
Тешу себя иллюзией, что многие поступки, совершенные в жизни, и
то, что делать не стал, было обусловлено увиденными тогда, в том
возрасте, фильмами и прочитанными тогда книгами.
Фильм шел и назавтра, и через неделю, и через месяц. Не могу
объяснить, почему никто из тех, кто должен был блюсти и не пущать,
не возмутился, не поднял трубку, не отдал распоряжение.
ДВА ЗАПОРОЖСКИХ РАССКАЗА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 163 I----
И почему выбрали именно это — не новое и не последнее по
времени произведение автора. Но и через два, и через три месяца у
«Хроники» висела афиша «Рублева». Наверно, художник подновлял
осыпающуюся краску. Через месяц я посмотрел вторично, а через
полгода — в третий раз. Свидетельствую: почти год в маленьком
кинотеатре в 1976 году в центре Запорожья изо дня в день крутили
полузапретный фильм Тарковского...
Но в то же время даже лояльные советские ленты, популярные до
моего рождения, трудно было найти. Чтобы посмотреть «Когда
деревья были большими», пришлось убегать с уроков и тащиться
через весь город в какой-то полуживой ДК. «Карнавальную ночь» и
«Дело было в Пенькове» увидел взрослым. «Весну на Заречной
улице» видел, но она мне не нравилась за статичную сталинскую
стилистику. Мама рассказывала, что фильм снимали в Запорожье, и
испытывала к нему сантименты собственной юности.
Вдруг стало известно, что в Запорожье приезжает Иосиф Хейфиц
снимать картину «Мечта о Тихом океане» по рассказу Нилина
«Дурь». Хейфиц к тому времени отделился от своих «депутатов
Балтики» и стал достаточно тонким экранизатором Чехова.
По городу прошла взволнованная рябь. Приехал Золотухин и стал
выступать с творческим чесом в домах культуры и кинотеатрах. На
кафе «Снежинка», известном злачном месте, стекляшке в старой
части, известном под названием «Сугроб», повесили капитальную
неоновую вывеску «Уют». Я метался по городу в надежде увидеть
съемки, но они ускользали от меня.
Влекущий киношный мир поманил меня в месте неожиданном.
Моя мама имела обыкновение просматривать все «толстые»
журналы, выходившие в стране по-русски. Не только «Новый мир» и
«Знамя», но и те, что выходили на окраинах империи: «Сибирские
огни» или там «Литературная Армения». Поэтому, может быть, я
особо сожалел, что мамы уже не было, когда мое имя стало
появляться в тех, главных «толстяках». Оказавшись в новом месте,
она моментально заводила знакомство с местной библиотекаршей,
которое в силу маминого обаяния быстро переходило в
приятельство. В запорожский период жизни, в роли целебного
источника выступала библиотека завода «Прибор», располагавшаяся
в обычной квартире на Анголенко, как раз над кинотеатром
«Комсомолец».
МИХАИЛ КНИЖНИК
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 164 I----
Заправляла там Стефания Николаевна, женщина строгая, властная,
с суровым скифским лицом и таким же суровым акцентом уроженки
западной Украины, столь отличным от певучей языковой
неразберихи, на которой говорят в Запорожье. Кстати, название
такого языка — «суржик» — означает еще и зерновую пересортицу,
перемешанные злаки разных видов. Я видел, как светлело лицо
Стефании Николаевны и мягчел резкий голос, когда приходила моя
мама. Когда же по маминому поручению я приходил один, то
скифская баба оставалась, как и прежде — каменной.
Она и рассказала в один из наших приходов, что буквально перед
нами приходил Хейфиц, брал книги. И даже показала формуляр с
размашистой подписью. Хотелось бы соврать про книги, которые
брал маэстро, но не могу. Не помню. Помню только, что они никак со
снимаемым фильмом были не связаны. Рассказ Павла Нилина я к
тому времени прочел, и большого впечатления он на меня тогда не
произвел.
Вот, собственно и все. Ни Хейфица, ни съемок я так и не увидел.
Библиотечный формуляр у Стефании Николаевны не выклянчил.
Высоцкий тогда не приезжал. Его доснимали позже. Он приедет
через два года с концертами, и я был на них, два дня подряд
завороженно ходил.
Фильм мы смотрели с мамой. Он сменил рабочее название на
«Единственную». Запорожья там было мало. Только Золотухин
подходил к витрине «Сугроба»—«Уюта», сложив ладони у лица,
заглядывал, а внутри видел «Маричку», фундаментальный ресторан,
расположенный на противоположной стороне проспекта Ленина.
Фильм мне не понравился, раздражил. Простонародная тягомотина.
Что-то мешало, простые поступки героев как-то не складывались в
ясную картину. Только голая спина Прокловой впечатлила. Да оно и
понятно.
Из «Зирки» мы шли пешком. Возле недавно построенной библиотеки
стояли фанерные силуэты, в которых угадывался Горький. Потом я
узнал, что так примеряют памятник к месту.
Я высокомерно бурчал, что после картин по «Даме с собачкой» и
«Дуэли» нельзя снимать такое фуфло. Долго бурчал. Потом мама
сказала:
— А, по-моему, это про то же самое, что и «Дама с собачкой». Про
невозможность подчинить любовь рациональному расчету.
И все сразу стало на свои места.
2014
ДВА ЗАПОРОЖСКИХ РАССКАЗА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 165 I----
1
Бруклинская 42-я улица в Боро-парке — непривлекательная и
однообразная, как и все прочие улицы рядом. Зимой — более
чистая, чем летом. Осенью — более теплая, чем весной. Промзоны,
— от побережья Нью-Йоркского залива, — Сансет-парк и кладбище
Зеленого леса — вцепились в нее, как пьяные дружки, чтоб, не дай
Бог, она от них не слиняла. На нее натыкаются, точнее, ее
пересекают мексиканская 5-я авеню, китайская Восьмая и хасидская
Тринадцатая, а в одном месте над ней висит металлическое
сооружение сабвея, которое накрывает собой весь Нью-Утрехт. А
остальное — все, как и везде: прачечные, лавочки, пекарни,
парикмахерские, школы, костелы, синагоги, дома, — и одинокие
машины, которые, казалось, никогда не двигаются с места, и жители,
которые, казалось, никогда не умирают.
С холма Сансет-парка открывалась панорама бухты, виднелся
шпиль католической церкви и доносился шум 5-й авеню. Пятая была
заселена латиносами, тут продавали сомбреро, ковбойские сапоги, а
на оструганных палочках — желтое очищенное манго в форме
распустившегося цветка. На склонах парка мексиканцы с ранней
весны и до поздней осени играли в футбол, на который смотрели их
многодетные семьи, попивая холодные напитки, заедая время
вареной кукурузой. У мексиканцев времени было много, может,
поэтому они постоянно ели и постоянно играли в футбол. В футбол
они играли даже речью, бросая круглые слова друг другу в лицо, с
широкими улыбками кукурузных зубов. Ресторанчики на 5-й авеню
пахли соусом чили, каблуки блестели медными подковами; плакали
дети и кричали женщины. На религиозные праздники они устраивали
процессии со щекочущим ухо пением, с иконой Гваделупской Девы
Марии во главе. Процессия растягивалась на несколько кварталов, и
празднично одетые прихожане разбрасывали перед образом,
который несли четверо мужчин на деревянных носилках, красные
цветы и растаптывали их тысячами своих ног.
-----I 166 I----
Путь процессии был устлан пережеванной массой цветов — словно
обозначая этим начало ее и конец, то есть жизнь и смерть.
Затем, оставив певунов-мексиканцев и их музыкальную и
кислосладкую, словно спелое манго, 5-й авеню, идя под гору и
миновав ничем не приметную Седьмую, попадаешь в Китай. Если
это конец января, то китайский Новый год выйдет вам навстречу, но
если вы не успели, то красные полосы реклам с золотыми
иероглифами будут рекламировать только что зажаренных пекинских
уток, выставленных на крюках в широких окнах ресторанов, или
дешевые китайские товары в прижатых один к другому магазинчиках.
Сухие, как листья табака, китайцы, почти не говоря по-английски,
будут зазывать в свои лавочки. Тут такая же суета. Точно такие же
пускающие слюни со сна дети на увядших руках своих матерей.
Китайцы в футбол не играют, зато много курят, сигареты —
китайские, дешевые и вонючие. Они курят и режутся в карты, они
громко выкрикивают, они пахнут жиром откормленных уток и лаком
для мебели. В китайских овощных лавках продают разные приправы
и зелень, вокруг этих лавок китайские пряности сбивают прохожих с
ног и забивают им носы ароматами. Запах рыбы длинным хвостом
плетется за вами, ударяя наотмашь, как только что пойманный карп,
скользкий, с окровавленными жабрами. 8-я авеню никогда не спит, не
выключает свет, не прекращает работу, не перестает заниматься
любовью и рожать детей, не перестает быть китайской даже тут, в
Бруклине, так научил их Конфуций.
Когда перед Рош Ашана запекают яблоки в меду и когда по всем
синагогам трубят в шофар, евреи приходят на реки, чтобы
помолиться, потому что в эти дни решается на небесах, кому жить, а
кому умереть, поэтому самая полноводная река хасидов в Бруклине,
которая плывет в воздухе и плывет через их сердца и желудки и куда
они приходят чаще всего — 13-я авеню. 13-я — место жизни и хаоса,
магазинчиков с бриллиантами и золотом, кошерных ресторанчиков,
швейных и часовых мастерских. Меховыми шапками и шелковыми
халатами устланы пути к синагогам, а слово, вычитанное в Талмуде,
носят, будто куриное яйцо, осторожно, потому что оно теплое и
белое. И качаются бороды и пейсы над страницами Талмуда, и
вычитываются золотые слова, и ежесубботне надеваются
мужчинами выглаженные и накрахмаленные белые рубашки, а на
обритые женские головы — новые парики, зажигаются в хасидских
жилищах свечи в серебряных канделябрах. И наливается вино, и
смеются дети, и колышется 13-я авеню от пения до пения, от белой
-----I 167 I----
халы до белой халы, от запеченной курицы до фаршированной
рыбы. И рабыни, и талмудисты благословляют эту жизнь и ожидают
Мессию уже пять тысяч лет.
2
Кирпичный дом с коваными черными дверями и тяжелым замком
стоял в сплошном ряду похожих зданий, ближе к 9-й авеню.
Следующий дом, которым завершался отрезок 42-й улицы, между 8
й и 9-й авеню, — заброшенный: окна и входные двери забиты
толстой фанерой, а в дыры, образовавшиеся от жары и дождей,
пролезали еноты и атлантические ветры. В этот дом с фанерными
глазницами иногда наведывались его хозяева с инспектором,
проверяя на прочность фанеру — не пролез ли кто внутрь и не свил
ли там себе гнездо. По окрестностям шатались наркоманы и бомжи,
которые выискивали такие дома, селились в них, пока полиция
принудительно не забирала их в ближайшую ночлежку. На углу 42-й
улицы и 9-й авеню, с фанерной катарактой и неприятным запахом
внутри, дом ожидал своих жильцов и своего часа. 859-ый, наоборот,
был загружен по горло. В нем если и пустовали одна-две квартиры,
то для них быстро находились новые постояльцы.
Над черными дверями у фасада виднелась надпись «Leonard Court».
Внутри же, в длинном коридоре, мощенном белой мозаикой с двумя
рядами коричневых полосок, которые окантовывали коридорную
дорожку, было две лестницы. Одна — слева, почти при входе, вела в
северное крыло, а другая — в конце — в южное. Вместе с соседним
домом 859-й составлял внутренний дворик, двери в который были
наглухо закрыты. Внутренний дворик можно было видеть,
поднимаясь к квартирам обоих крыльев дома — северного и южного.
Из северного крыла лучше был виден пустой квадрат внутреннего
дворика, не имевшего иного предназначения, как служить местом,
куда жильцы выбрасывали мелкие кухонные вещи, поломанные
стулья, бумажные пакеты, а над его ямой натягивали веревки для
белья, прибивая нехитрую конструкцию к стене металлическими
крюками. Развешивали белье, а высушив, притягивали с помощью
валиков к своему кухонному окну, рамы которого пронзительно
скрипели.
В северном стояке на каждом этаже было по четыре квартиры, а в
южном — по три.
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 168 I----
Дом принимал всех. На первом этаже жили две семьи —
пуэрториканки бабушка Габриэла, мама Аманда и внучка Николь, и
евреи из Латвии — два старика с белой собачкой и тележкой, на
которой привозили себе продукты из супермаркета, Бася Моисеевна
и Григорий Маркович. Из пуэрториканской квартиры постоянно
звучала веселая музыка, а пуэрториканская бабушка,
сорокапятилетняя женщина, подложив подушку, вечно высовывалась
в окно, которое выходило на 42-ю улицу. Дом напротив был заселен
ее земляками, в его окнах торчали женщины с такими же подушками
— слушая музыку и вываливая свои женские прелести,
пританцовывали. Пуэрториканки делились новостями, поварскими
рецептами, не посещая друг друга годами. В пуэрториканском доме
— напротив 859-го — сидел на ступеньках и пил кофе супер1, он
тоже слушал разговоры этих женщин и музыку. И два раза в неделю
выносил черные полиэтиленовые мешки с мусором, — а потом
снова садился на ступеньки пить кофе.
Две семьи из Бангладеш занимали второй этаж южного крыла. Когда
проходишь этаж, от специфического запаха их кухни, доносящегося
вместе с голосами жильцов этих квартир, переворачивало все
внутри. Этажом выше, над бангладешцами, много лет назад, с какого
времени — не помнил никто, поселились две американские семьи:
двое стариков Джонсонов с дочкой Ненси, конченой наркоманкой, к
которой как-то прибился молодой наркоман Майкл. Ненси жила с
Майклом, имея на руках четверо детей: шестнадцатилетнюю Марго,
тринадцатилетнюю Сафаер и еще двоих — им было не больше
шести и трех лет — Мери и Джонатана. Рядом с семьей Джонсонов,
о чем свидетельствовала прибитая на дверях квартиры
металлическая табличка, обитала метиска Аманда с мужем Джеком
и их сыном, который с недавнего времени стал колоться,
разбрасывая на этаже одноразовые шприцы. Аманда их подметала и
выбрасывала через окно в яму внутреннего дворика. Ненси с
Майклом часто курили марихуану в открытое окно между этажами,
стряхивая пепел на лежащего в отключке сына Аманды, и кричали
на своих детей, чтобы те не показывались в дверях квартиры.
Старик Джонсон содержал всю семью, работая в каком-то
медицинском учреждении водителем. Он парковал свой белый
------------------------------
1 Портье.
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 169 I----
«шевроле», вываливался из кабины с пакетами, полными продуктов,
сгребал их под мышку, одной рукой открывал двери дома и исчезал в
темном коридоре. Внуки, словно голодные волчата, ожидали приезда
деда, потому что их мама и отчим могли целый день простоять возле
дома в сомнамбулическом состоянии.
На четвертом этаже северного крыла однокомнатную квартиру
снимала Надежда с Ивано-Франковщины, лет сорока, приземистая, с
сильными руками, так как перемыла половину хасидского Боро
парка.
— Та коза с Черчь говорила, что у нее есть какая-то полька на
Гринпойнте...
—И что?
— Ну, говорила, что за пять штук полька сделает фиктивный брак...
— Пять штук... ого!
— Гляди, китаезы снова смотрят боевик.
— Брюс Ли?
— А я их не различаю.
— Лучше бы порно хоть раз принесли.
— Какое порно, баран, у них дети.
Такой разговор можно было подслушать в доме с зарисованным
вензелем, в квартире, которую снимали двое мужчин, Геник и Зеник,
на последнем, четвертом этаже.
Они поселились тут пару месяцев назад, дав коменданту несколько
сотен вперед, чтобы он придержал это жилье, пока они свалят из
своего полуподвального. И в течение нескольких часов перенесли
свои вещи в сумках и рюкзаках.
Увидев пустое пространство новой квартиры, поняли, что
предыдущий ее обитатель оставил для них свой полу-спортивный
велосипед, белый комод с наполненными электроникой ящиками и
несколько бутылок пива в холодильнике. «Торопился пацан», —
сделал вывод Геник, стоя посреди большой комнаты, пахнувшей
предыдущим жителем и тараканами. Потом догадку Геника
подтвердил супер, шестидесятидвухлетний ленинградец Коля, зайдя
к новым постояльцам проверить, как они устроились, и отдать им
ключи. По словам Коли, тот пацан не платил вот уже полгода, но
зимой его ведь не выбросишь, поэтому ожидали весны, а пацан не
дурак — смылся. Зеник, руммейт Геника, чтобы отвести подозрение,
что они с Геником тоже временно, предложил суперу выпить пива.
Он достал из холодильника «Будвайзер» и выпалил свой любимый
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 170 I----
тост — за фиг с нами и хрен с ними, — и первым открыл
металлический язычок жестянки. Супер, нахваливая преимущества
именно этой квартиры, показал на кухонное окно:
— Пока у вас нет телевизора, можно будет смотреть у китайцев.
— А звук? — поинтересовался Зеник.
— Немое кино, пацаны. Эдик, который тут жил до вас, всегда
смотрел китайские фильмы на халяву.
Прощаясь, уже на пороге, Коля, показывая на соседнюю квартиру,
предупредил, что соседский сын — наркоша и спит на лестнице. Его
родители домой не пускают, поэтому надо переступить и не бояться.
С момента переселения Геника с Зеником прошло жаркое
бруклинское лето, и наступила осень. Каждое утро они вставали и
куда-то шли. Геник спешил на Тринадцатую в овощной магазин, где
работал у хасида Дейвида. В принципе работа была не тяжелой —
Геник целый день раскладывал овощи, выбирал гнилые, а когда
хасид отлучался на обед, к гнилым добавлял качественные — и
вечером забирал домой. С Геником работали кассир Педро и поляк
Лешек. Поляк был в том же статусе, что и Геник, но он работал у
хасида давно. Хасид целый день сидел на высоком деревянном
стуле и наблюдал за покупателями и своими работниками. Иногда
он, после телефонного разговора, давал указание, кому везти
заказанные продукты. Геник брал тогда тележку, так как Лешеку это
было в падло, нагружал бумажными пакетами и развозил заказы по
адресам. Получал чаевые и возвращался в лавку. Педро и Лешек
каждую неделю после завершения шаббата открывали магазинчик в
десять вечера и целую ночь были одни. Утром, в понедельник,
приходил хозяин-хасид, пересчитывал ночную выручку,
расспрашивал о покупателях, а затем шел в небольшую каптерку и
смотрел видео. Геник появлялся в понедельник утром, когда Дейвид
уже сидел на своем стуле, в белой рубашке, из-под которой висели
френзли талеса, и читал молитвенные книги. Дейвид с Геником
вообще не разговаривал, потому что Геник не петрил по-английски,
— все распоряжения он передавал через Лешека.
Зеник каждое утро шел строить Нью-Йорк. По дороге он покупал
кофе и направлялся в Нью-Утрехт. Там, возле детской площадки,
приблизительно в семь часов утра его подбирал размалеванный
минивэн.
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 171 I----
3
Геник с Зеником прошли по платформе сабвея до конца перрона и
стали ждать поезда. Это была обычная бруклинская станция — «9-я
авеню». С облупившейся краской на стенах и ржавыми трубами
коммуникаций. Было ветрено. И, как всегда в октябре, дождило.
Бруклинское небо продырявленным решетом испускало дождь, как
простуженный пузырь — мочу. В конце платформы молодая крыса
упрямо возилась с бумажным пакетом возле металлической бочки
для мусора, который за ночь не успели вывезти, но на нее никто не
обращал внимания. Одиночные пассажиры, ожидая поезда,
смотрели, как мокнут напротив цементный завод и несколько
деревьев с табличкой, указывавшей на то, что перед ними парк.
Станция находилась на поверхности и была отгорожена
металлической сеткой.
— Всегда вынужден выбирать это долбанное место, — недовольно
сказал Геник.
Они ожидали поезд в направлении Манхэттена.
Прошло полчаса с тех пор, как Геник с Зеником вышли из дома, но
их задержали полицейские машины, перегородившие 42-ю улицу. За
полицией примчались несколько пожарных и скорых из госпиталя
Маймонидес. В соседнем доме умер двадцатилетний наркоман, его
нашли на ступеньках между этажами. Люди вышли и, не обращая
внимания на дождь, молча смотрели, как пожарники вынесли на
носилках в целлофановом мешке покойника и поместили в скорую.
Пока толпа еще стояла, возле подъезда появились свечка и
скромный букетик цветов. Табун таких же двадцатилетних, как и тот,
что отдал концы, пришел из окрестностей Боро-парка, они зажгли
свечку и, усевшись на припаркованные машины, поминали дружка,
покуривая марихуану.
Чайка, вскрикнув над путями, отлетела в сторону океана, а под
колесами вспыхнули искры, и раздался пронзительный скрежет
поворачивающего в этом месте поезда.
— Ты думаешь, она поможет?
— Поможет, не поможет, но попробовать можно.
Геник с Зеником вошли в вагон, в котором от человеческого тепла
изнутри запотели окна. Казалось, дождь заливал весь мир. Китайцы,
как всегда, заняли все места, поэтому Геник, в рваных джинсах,
оперся о двери вагона.
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 172 I----
— Китаезы, — так называл Геник китайцев, — завалились, наверное,
на 20-ю авеню — ну, блин, всюду их полно.
Он повернул свою массивную голову, усеянную горчичными
веснушками, и забинтованной рукой протер рыжий зарост. Зеник,
выровняв свои лопатки, словно ему не хватало воздуха, поддакнул,
— и в этот момент поезд прошмыгнул в туннель, а через некоторое
время въехал на станцию «36-я улица».
Этот разговор произошел, когда Лешек с Геником в воскресенье,
после шаббата, открыли магазин. Хозяин Дейвид приходил лишь в
понедельник с утра, но в течение ночи кто-то должен был торговать.
Как правило, Дейвид поручал это ответственное дело Лешеку с
Педро, однако Педро приболел, поэтому Дейвид в пятницу, через
Лешека, передал, чтобы Геник в воскресенье в десять вечера был в
магазине.
Лешек, который теперь сидел на кассе на Дейвидовом стуле, сказал,
что через неделю поедет в Канаду порыбачить. Сам он, то есть
Лешек, не рыбак, но оторваться на канадских озерах — никому не
повредит. По словам Лешека выходило, что он почти трижды в год
пересекает канадскую гарницу и неделю балдеет на озерах.
Несколько его дружбанов из Торонто имеют все для хорошего
отдыха: машины, палатки, удочки и даже охотничьи ружья. «Если
хочешь, можешь поехать со мной», — предложил Лешек. У Геника не
было никаких документов. Он так и сказал Лешеку, что не может,
потому что никто его через границу не пропустит.
— Лажа такая... я из этого Торонто и приехал в Нью-Йорк. Сам
знаешь, до 11 сентября через ту границу можно было перегнать
стадо буйволов — и никто бы не заметил, — добавил Геник.
Лешеку не было видно Геника, так как тот, пригнувшись, перебирал
апельсины и выкладывал в деревянные контейнеры.
— А ты не пробовал легализоваться? — зевнул Лешек.
Было уже заполночь. И они должны были о чем-то разговаривать,
чтобы не заснуть, хотя тут, на Тринадцатой, спокойно, но всякое
может случиться. Дейвид для таких случаев оставлял Лешеку сто
баксов.
— Никак не удается, — долетал из-за ящиков голос Геника, — в
паспорте нет печати о пересечении американской границы. Никто из
адвокатов не берется за это дело.
— А знаешь, какая там рыба, на тех озерах? — И Лешек показал
двухлитровую бутылку кока-колы.
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 173 I----
Около трех ночи они решили перекусить, но не успели. Напротив
магазина остановилась пожарная машина с включенными фарами, и
пожарники открыли гидрант. Геник выбежал наружу, чтобы занести
уже выложенные овощи, а вода, как петарда, подсвеченная огнями
пожарной машины, заливала улицу и собиралась у канализационной
решетки, снося уличный мусор. Один из пожарников зашел в магазин
и что-то пояснил Лешеку, а Лешек пересказал, что у пожарного
участка Боро-парка ночная проверка гидрантов.
— На Грине есть одно польское агентство.
И Лешек вынул из кармана телефон, записал на бумажке адрес и
передал Генику.
4
До Гринпойнта доехали с приключениями, выйдя на станции
«Лоример». Пересадка до Гринпойнта была на станции
«Метрополитен», но Зеник, не досмотрев, ошибочно пошел к
станции, с которой поезда отправлялись в противоположную от
Гринпойнта сторону. В конце концов они потеряли почти час, прежде
чем нашли трехэтажный дом на улице Нассау и позвонили в дверь.
Их даже никто не спросил, кто они и откуда. Дверной замок загудел
волосато, как шмель, и Геник с Зеником вошли в узкий коридор. От
второго этажа до третьего резко тянулась вверх лестница. На пороге
их встретила девушка. Она спросила, действительно ли они к пани
Марье. Жилище, то есть агентство, состояло из двух комнат: из
кухни, в которой Геник с Зеником теперь стояли, и комнаты, откуда
на коляске выехала пани Марья. Девушка подкатила коляску к
кухонному столу. А Зеник отошел к окну, давая понять, что его этот
визит к пани Марье — не касается.
— Так по какому вы делу? — спросила пани Марья, держа в руках
чашку чая.
— Ну, я от Лешека, из Боро-парка... — Лешек, Лешек... кто это?
— Из Боро-парка, — повторил Геник. — Ну, хорошо, не важно.
— Лешек говорил, что ваше агентство может сделать фиктивный
брак...
— А почему пан не обратится к адвокатам?
— Так я нелегально перешел американскую границу...
— Откуда?
— Из Канады... поэтому в паспорте нет ни одной отметки, а без этого
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 174 I----
адвокаты не берутся за дело. — А где пан работает?
— У Дейвида, на Тринадцатой. Вместе с Лешеком.
Пани Марья развернула коляску и поехала в свою комнату, закрыв за
собой двери. Вернулась она минут через двадцать, подъехав к столу,
взяла в руки чашку с чаем — и начала пить. Геник подумал, что
старушку выпустили из сумасшедшего дома. На ней была красная
юбка, толстый шерстяной свитер и белые кроссовки со стоптанными
задниками — тапочки или вроде того. «Как она поднимается на этот
третий этаж, тут коляской не въедешь. Кто-то ее должен спускать и
поднимать. Ну, не эта ведь девушка, с которой перешептывается
Зеник».
— Сейчас свободна только Госька.
— А сколько ей лет?
— Прошу пана, но пан женится только ради бумаг. Или пан еще
хочет лечь с ней сразу в постель?
— Да, да, ради бумаг.
— Ну, так дело выглядит так: Гоське сорок пять лет, гражданка
Штатов. Если договоримся о цене, то пан должен хотя бы первые
месяцы бывать с ней вместе и делать фотографии. Эти снимки надо
каждые два месяца посылать в департамент, чтобы доказывать, что
вы действительно вместе живете. Ну, договоритесь, как оно будет.
Все стоит пятнадцать тысяч. Первая часть гонорара — перед
росписью в городском отделе регистраций, вторая — перед
получением грин-карты. Все может продолжаться два-три года. Но
прошу пана обратить внимание, что это очень удобно: после оплаты
первой части гонорара, вторую можно собрать за эти три года.
Геник посмотрел внимательно на пани Марью и увидел, что зеленый
листочек чая пристал к уголкам ее сморщенных губ. «Пятнадцать
штук... ни хрена себе», — просвистело в голове у Геника.
— Завтра до десяти утра прошу пана дать мне знать, что пан будет
делать. У пана есть мой телефон?
— Есть, — ответил Геник и, кивнув Зенику — дескать, заканчивай, —
распрощался с пани Марьей.
Ненси с Майклом стояли на углу 42-й улицы и 9-й авеню, когда Геник
с Зеником вернулись из Гринпойнта. Геник даже обрадовался,
увидев Ненси и Майкла, ему полегчало. Ощущение дома, что ли? По
дороге они с Зеником купили ящик пива, две бутылки, поравнявшись
с соседями, Геник вручил Ненси, которая воскликнула: «Сool», а
потом их с Зеником догнала фраза Ненси: «Я всегда тебе говорила,
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 175 I----
сукин сын, что эти из Европы — классные чуваки». Майкл что-то
пробормотал, похоже, согласился.
Зеник готовил ужин, а Геник, стоя у окна, держал в руках две тарелки
и две вилки, подглядывая, как китайцы укладываются спать. Китайцы
поужинали: двое стариков, молодая пара и их дети. Старая китаянка
мыла посуду, а молодая протирала стол. Старик с молодым курили в
открытое окно, с внешней стороны которого на одном краю
прикрепили пепельницу, а на другом — какую-то жестянку для
кормления птиц.
— Ну что, жених?
— Буду искать деньги.
— Правильно, а что, умирать нелегалом?
— Две с половиной штуки есть, остальные — одолжу.
5
Гоську, поворачивавшую на Диленси к мосту Вильямсбург, настиг
телефонный звонок. Она притормозила и правой рукой нащупала
телефон во внутреннем кармане куртки. Ее седан получил вдогонку
пронзительные сигналы торможения машин, которые выметались с
Манхэттена в Бруклин. Госька ответила «слушаю» и нажала на газ.
У Госьки было все, но не было прошлого. Еще с Франции, куда она
выехала учиться. Отец с мачехой только перекрестились, когда
Госька оставила их в покое, а шестилетний сводный брат забыл ее,
как только за ней закрылись двери квартиры в провинциальном
польском городке. В университете Люблина она нашла француза,
который помог ей переехать в Париж и за государственные деньги
проучиться один семестр в 10-м университете, изучая одновременно
французский и искусство. Потом деньги у французского
правительства закончились, и Госька оказалась официанткой в баре
на rue Trousseau между станциями метро Ledru-Rollin і Faidherbe —
Chaligny, почти в центре Парижа. В Штаты Госька приперлась с
одной сумкой; ее удалось отвоевать у Паскаля, хозяина бара,
который часто закрывался с ней под утро на кухне. Когда у Госьки
вызрел план смыться в Штаты, она воспользовалась чрезвычайным
положением 1980 года и, благодаря мягкой политике
Госдепартамента, получила полугодовую визу в Штаты.
В последний раз Госька пришла в бар за несколько часов до своего
отлета. Сказала Паскалю, что вынуждена поехать проведать тетку.
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 176 I----
Оказывается, у нее нашлась французская тетка, ну, точнее, не тетка,
а родственница отца по его брату, который выехал во Францию еще
в 1920-х на работу в угольные копи. Госька попросила в долг деньги,
чтобы через неделю возвратить. Вылетая из аэропорта «Шарль де
Голль», она в последний раз плюнула на парижский асфальт,
выкурила дешевую сигарету и, смеясь до нервного припадка,
представляла, как этот болван из бара будет ждать ее долг, как будет
искать ее по съемным квартирам, вызванивать ее друзей. А она,
Госька, в это время уже будет коптить своими сигаретами нью
йоркское небо.
Звонила Марья. Старая кляча — как называла ее Госька, —
державшая свое агентство для сомнительных делишек, вернее, она
искала разные работы и разные способы заработать на приезжих,
которых ужасала Америка и перед которой они какое-то время были
беспомощны. Госька давно все это прошла. После того, как умер ее
муж, старый американец, и ей удалось отсудить какие-то акции
компании Shell, а также полдома в Нью-Джерси, остальную часть
наследства получила его дочь и несколько организаций, к которым
старый идиот принадлежал. Половина нью-джерсийского дома не
приносила Гоське никакой прибыли, тем более что другая половина
принадлежала дочке ее старичка, считавшей Гоську подлой сучкой,
воспользовавшейся положением ее отца, тоже сучьего сына,
который позволил уговорить себя на брак и переписать завещание в
адвокатской конторе за месяц до смерти. Поэтому Госька обитала на
Манхэттене, в однокомнатной квартире на Бродвее, на приобретение
которой пошла вся прибыль от акций, а дом в северном Нью-Джерси
никак не продавался. Деньги ей были нужны как воздух. Выходит, что
Марья позвонила вовремя.
— Украинец? — молотила в трубку Госька. — Курва, какой украинец,
Марья? Что ты там выдумываешь? Завтра позвонит? И что? Сколько
мне? Сколькооо? Марья, ну что я, идиотка, курва? Старый?
Молодой? А что там, в Украине, так плохо? Нет, Марья, не хочу
больше ничего слышать. Завтра позвони. Ну, пока.
Маргарет Вествуд, некогда Малгожата Шимковска, съехав с хайвея,
отправилась по пустым улицам в направлении Грина. На первой же
заправке Госька решила заправить машину. Сикх в черной
болониевой куртке спросил: «Сколько?» — «Полный», — ответила
Госька.
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 177 I----
6
В субботу Геник ехал на своем Crown Victoria мимо Сансет-парка ко
2-й авеню. В промзоне над Восточной речкой жались друг к дружке
сотни всяких складов и автомобильных мастерских. Он договорился
о встрече с одним механиком, ремонтировавшим его старую машину.
С этим механиком, Гришей, который приехал по гуманитарному
паролю1 из Беларуси, Геник познакомился в свои первые нью
йоркские дни, когда на китайском рыбном складе работал грузчиком
рыбных продуктов. Из огромных холодильников выносили
замороженную рыбу и грузили в небольшие рефрижераторные
машины, развозившие ее затем по бруклинским и манхэттенским
рыбным магазинам. Тогда Гриша говорил Генику, что его мечтой в
Америке остается автомобильная мастерская. Гриша был женат,
имел официальные документы и спустя некоторое время оставил
рыбный склад, потому что, говорил, нашел новую работу. Купив
старый пикап, ездил по вызовам ремонтировать школьные автобусы,
на которых ортодоксальные евреи возили своих детей в ешивы.
Геник встретил Гришу полтора года назад, на стоянке возле
супермаркета в Нью-Джерси. Разговорились. За время, которое они
не виделись, Гриша стал совладельцем мастерской, а Геник купил
перепроданный многократно седан Crown Victoria. И Гриша,
профессиональным взглядом окинув машину Геника, предложил
свои услуги, если понадобится: то есть, сказал тогда Гриша, для тебя
— скидка. Они обменялись телефонами. Геник и правда несколько
раз заезжал в Гришину мастерскую.
Проезжая 4-ю авеню, Геник проскочил на красный свет и посмотрел
в зеркало. К счастью, полицейских не было. Он ехал к Грише в
надежде одолжить деньги на фиктивный брак с Госькой. Гриша был
первым в списке, составленном Геником. Надо было семь с
половиной штук баксов, чтобы пани Марья познакомила его с
Госькой. Далее — все формальности в нью-йоркском Сити Гол. И за
каких-то максимум два года у него на руках окажется грин-карта, с
которой можно будет ездить в Канаду с Лешеком на рыбалку,
посетить Украину, не бояться полиции и не ждать депортации.
«Только бы Гриша одолжил, только бы не отказал», — почти
---------------------------------
1 Специальная виза для беженцев.
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 178 I----
молился Геник. Мастерская Гриши была небольшой, с двумя
автоматическими подъемниками. Геник вошел внутрь помещения.
Гриша рассматривал днище «форда», подсвечивая себе
специальной лампой. Они поздоровались. Гришин напарник, открыв
капот ободранного минивэна, ковырялся в моторе. В мастерской
пахло разными маслами, по углам стояли пластиковые бочки для
мусора. Гриша показал, что Генику придется немного подождать, и
снова полез под машину, которая стояла на подъемнике. Геник не
торопился, вышел из мастерской, сел на левое крыло Crown Victoria
и закурил.
С Гришей Геник разговаривал минут двадцать. Вытягивал из себя
слова и смотрел, как чайки залетают со стороны океана в промзону.
А Гриша смотрел, потупясь, в землю, сохраняя на лице веселую
улыбку.
— Если составим договор о долге у адвоката — две штуки у тебя в
кармане.
— Спасибо, мне надо через неделю.
— Прекрасно, как раз мой адвокат возвращается с Карибов, я
позвоню.
Геник облегченно вздохнул и стиснул Гришино плечо. И ехал по 2-й
авеню, напевая.
7
Госька сидела в парикмахерской на Грине и читала польские
журналы. У нее было достаточно времени, чтобы поужинать в
ресторане и встретиться с Вальдеком. Парикмахер уже расчесывала
подстриженную Госькину голову и рассказывала об очередном
сериале, который показывает Польсат. До ресторана идти — всего
несколько блоков, но Госька решила купить в ближайшем
магазинчике пачку сигарет, а заодно и несколько видеофильмов.
С Вальдеком они ужинали два-три раза в месяц.
После того как умер ее старик, Госька успела проучиться два
семестра в Нью-Скул. Тогда у нее еще было достаточно денег и
много свободного времени, с которым она не знала, как справиться.
С одним американцем Госька потащилась на Вирджинские острова,
записалась в школу верховой езды и играла на нью-йоркской бирже
несколькими десятками тысяч. Каждое утро включала компьютер,
находила свой счет на бирже, затем читала «Уолл-стрит-джорнел»,
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 179 I----
который подбрасывали ей под дверь, и делала ставки. Еще у нее
был консультант, которому она платила ежемесячно несколько сотен
долларов. Однажды даже переспала с ним, но после этого решила
слушать его консультации по телефону.
Госька просыпалась поздно, варила кофе по венскому рецепту,
добавляя немного соли с сахаром. Затем звонила швейцару и
просила газету. Даже при своем старике, которого она встретила в
консульстве на вечеринке, устроенной для польского
документалиста, приехавшего показывать свой фильм на
кинофестивале Трайбека, Госька держала форму. После Парижа и
удачного замужества она занялась физическими упражнениями —
ходила в спортзал за три квартала от своего дома. Молодой тренер
разминал Гоське мышцы, массировал икры и ягодицы, учил качать
пресс. Афроамериканец приглашал к себе на Флетбуш1, но Госька
еле отцепилась от него, отменив свой годовой абонемент, за который
пришлось заплатить пеню. Боялась, что старик мог бы узнать о ее
романе с тренером. А когда старика хватил удар, Госька занималась
судами и адвокатами, перепиской с его дочкой и ее детьми,
обзывавшими ее последними словами. Но по решению суда и
завещанию на ее счету оказалось около трехсот тысяч баксов. С
биржи тоже что-то капало, и думать о завтрашнем дне Гоське совсем
не хотелось. Все произошло неожиданно и внезапно, когда утром
позвонил Госькин финансовый консультант и посоветовал продать
все ее акции, так как ожидался обвал.
Пока Госька варила свой утренний черный кофе, добавляя в
кофеварку соль и сахар, акции обвалились так, что, включив
компьютер, она поняла, что у нее — одна десятая того, чем она
владела еще вчера. Госька расплакалась. У нее осталась еще
пристойная пенсия покойного старика, на которую можно было
неплохо жить, но с лошадьми и круизами пришлось распрощаться. И
Госька почувствовала себя так, словно она только что прилетела в
Нью-Йорк, — когда тяжелое нью-йоркское небо придавливает к
самой земле. От отчаяния она позвонила в Польшу, своей
приятельнице, и говорила с ней несколько часов. Та рассказала
Гоське о смерти ее отца, о которой мачеха не сообщила, и о
нескольких одноклассницах, оставшихся влачить жалкое
----------------------------------
1 Район Бруклина.
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 180 I----
существование в их городке.
— Но, курча, тебе и так пофартило, Гося! — пела из Польши ее
приятельница.
— Ну да, да, но ты не можешь представить, какая тут жизнь...
— Не то, что у меня — двое детей, маленькая квартирка, окна
которой выходят на железнодорожные пути, а мой всего лишь, курча,
путеобходчик. Всю жизнь наше жилье трясет от этих чертовых
поездов. Даже когда мы занимаемся любовью, мне кажется, что нас
раздавит поезд, Гося. Ну, такие, твою мать, дела.
Сегодня, ужиная с Вальдеком, Госька думала, как ему сказать о
будущем фиктивном браке. Вальдек был ее любовником вот уже
несколько лет. Он занимался ремонтом домов. Компания называлась
Wladyslaw’s Construction. Вместе с ним работали трое поляков,
которые от Нью-Джерси и до Коннектикута принимали заказы у
частников на разные строительные работы: залить смолой крышу,
починить бетонное покрытие, соорудить какую-нибудь пристройку
или веранду к дому, а также не отказывались и от внутренних
ремонтов. Жена Вальдека проживала где-то на востоке Польши, где
точно — Госька никогда не расспрашивала. В Нью-Йорк жена
приезжала каждый год на три месяца, и тогда Госька была свободна
от Вальдека. С ним тут, в Штатах, обитала его старшая дочка, но, по
словам Вальдека, дочка Марыся жила своей жизнью и в дела
Вальдека не вмешивалась. Для Госьки, по сути, Вальдек был никем.
— Вальдек, слушай, — начала приближаться к сути дела Госька. —
Я вынуждена буду уехать на некоторое время из Нью-Йорка, может,
на год...
— Ты возвращаешься в Польшу? — спросил Вальдек, поливая
итальянским соусом салат.
— Не то что возвращаюсь, — продолжила Госька, — но на некоторое
время мы должны будем прекратить наши встречи.
— А почему? — недовольно спросил он.
— Ну, знаешь, любимый, есть вопросы, которые мне необходимо
немедленно решить.
— Что случилось, Гося? Тебе что-то не нравится в наших
отношениях?
— Вальдек, перестань. Ты знаешь, что ты для меня мужчина, о
котором я всегда мечтала, но есть дела, которые выше наших
желаний, так говорил ксендз, который венчал моих родителей.
Они вышли из ресторана, и Госька, открывая двери своей машины,
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 181 I----
помахала Вальдеку на прощание. Уже в машине, откинувшись на
спинку кресла, сказала вслух: «Исусе, какой же он тупой».
8
Следующим, к кому хотел наведаться Геник, чтобы поговорить о
деньгах в долг, был его знакомый Петр, из Дилятина. Петр снимал
квартиру на той же 42-й улице, но ниже — между 9-й и 10-й авеню. С
Петром Геник виделся нечасто, но когда-то записал его мобильный
телефон. Сегодня была суббота, и Геник надеялся вычислить Петра
без проблем. Выглянул в окно, увидел затянутое серыми тучами
небо и отказался от мысли идти на 8-ю авеню в прачечную. Нашел в
записной книжке телефон Петра и набрал цифры. Петр ответил.
— Кто это? — спросил Петр сухо.
— Петр, это ты?
—Я,а кто это?
— Это я, Геник. Слышишь, можем увидеться? — Сейчас нет, —
ответил Петр.
— Но... дело срочное.
— Не могу. Сегодня празднуем День Дилятина.
— Какой день?
— Дилятина. Сейчас все наши собираются в кафе.
— Ну, всего лишь пять минут.
— Хорошо, приходи — к началу, пока я не напился.
Они еще немного поговорили, и в окно ударили первые капли густого
дождя. Но минут через двадцать тучи сбились над Восточной речкой,
и Боро-парк залил солнечный свет. Улица, по которой шел Геник,
была знакомой — по ней он ходил в лавку Дейвида.
Изредка проезжала какая-нибудь машина, и подростки, как всегда,
играли посреди улицы баскетбольным мячом. Он миновал 10-ю
авеню. Вынул бумажку и еще раз удостоверился, что должен по
своей 42-й дойти до 13-й. «И никуда не сворачивай, только прямо и
только по 42-й улице», — вспомнил он указание Петра. Геник, идя по
тротуару, видел сидящих в деревянных креслах молодых и старых
евреек в праздничных платьях. Молодые — беременные, с
большими животами, которые они словно специально грели под
сентябрьским солнцем, а старые — с молитвенниками в руках,
подслеповато жмурились от солнца и близорукости. На 13-й Геник
вдохнул сладкий летний воздух — с привкусом халвы, будто
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 182 I----
залетевший сюда из детства.
День Дилятина праздновали веселой компанией в ресторанчике на
13-й авеню вблизи от 39-й улицы. Петр стоял у входа и курил, и
Геник подумал, что ему повезло: с Петром можно было еще
поговорить. Потому что все, кто был знаком с Петром, знали о его
существенном недостатке: когда он напивался — грыз стеклянные
стаканы и бросал их о стены.
— Здорово, Геник, — первым произнес Петр.
Они пожали друг другу руки и обнялись. С Петром Геник не виделся
с зимы, хотя жили на одной и той же 42-й улице. Из ресторана стали
выходить разогретые алкоголем и танцами дилятинцы. Сначала
мужчины, которых Геник когда-то встречал то в магазине, то в
прачечной или даже в церкви, а потом женщины — их было так
много, что Геник подумал, будто весь Дилятин выехал в Бруклин.
— Петр, тут у меня одно дело, как бы это тебе покороче сказать... —
Нужны деньги?
— Две тысячи...
— Не могу, поверь.
— Ну, всего две.
— Не могу. Каждый месяц высылаю в Делятин, и тут у меня баба, с
которой живу. Ничего не откладываю. В Делятине строю дом, ну, и
тут должен на что-то жить.
— Понятно...
— Да ты не обижайся, просто нет лишней копейки.
Прощаясь с Петром, Геник приметил Надежду из своего дома,
которая тоже вышла покурить.
За день до свадьбы Геника и Госьки Зеник пришел из Нью-Утрехта и
сказал, что сгорел Си Таун, магазин, в котором они покупали
продукты. Китайцы, говорил Зеник, тащили все, что могли, пока не
приехали пожарники и полиция. После регистрации брака Геник
хотел устроить небольшую пьянку, и поэтому Зеник бегал по
магазинам, покупая все к свадебному столу.
Когда Геник привез первую половину назначенной Марьей оплаты за
фиктивный брак, семь с половиной штук баксов, он спросил старуху
о Гоське, с которой все-таки хотел познакомиться. Марья позвонила
при нем, но Госька ответила, что у нее нет времени на встречи и что
они увидятся возле центрального входа в Сити Гол. Марья сказала,
что свидетельницей будет Марыся.
Геник проснулся в шесть утра. Достал из кладовки свой костюм... Но,
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 183 I----
подумав, надел свитер и джинсы, а костюм бросил на кровать. С
Госькой они договорились встретиться возле Сити Гол.
Из окна Генику было видно, что китайцы проснулись и готовят себе
завтрак. А небо затянули густые тучи. Для празднования свадьбы
Зеник купил несколько бутылок виски, наполнил холодильник
всякими закусками и двухлитровыми бутылками кока-колы. С улицы
принес продолговатый стол, который пристроил возле стены в
большой комнате.
— Знаешь, все-таки полька. Все должно быть по-пански, — говорил
Зеник.
— Да не знаю... надо ли это?
Бюро, в котором регистрировали браки в Нью-Йорке, находилось на
улице Ворс в нижнем Манхэттене рядом с миниатюрным парком.
Госька приехала сюда на такси, а Марыся — на спортивном
велосипеде. И Геник, подпирая серый бетонный дом, безошибочно
их вычислил, этих двух полек — Гоську и Марысю. Но подходить не
торопился. Госька была в роскошном кремовом плаще с темно
синим парижским шарфиком вокруг шеи. Марыся — в джинсах и
куртке. Поправив рукой сбитые ветром волосы, Госька прицельным,
словно снайпер, взглядом нашла свою жертву.
— Госька. Говорит ли пан по-польски?
— Понимаю, — обронил Геник, продолжая рассматривать свою
фиктивную жену.
— А это Марыся, — продолжила Госька, — пан наверняка встречал
ее у пани Марьи.
Марыся была той самой девушкой, которая принимала их с Геником
у Марьи.
— Ну что, есть у пана паспорт?
— Да, при мне.
— Тогда пошли все оформим — у меня мало времени.
— А я хотел спросить, могла бы ты... сейчас прийти ко мне. Ну, там
— выпить-посидеть. Я пацанов пригласил...
— А-а-а для чего? — удивилась Госька.
— Ну, чтобы... будто это наша свадьба... — Геник подбирал слова, —
Сфотографировать, ну, для департамента...
— На который час?
— Ну, можно на восемь вечера, пока то да се...
— Хорошо, может, успею.
Все трое прошли еще метров десять, и Госька порывисто открыла
ВАСИЛЬ МАХНО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 184 I----
массивные двери дома, в котором должно было осуществиться
таинство бракосочетания. На каждую пару отводилось минут
пятнадцать-двадцать. В большом холле их остановил охранник и
попросил показать паспорта, а также записаться в книгу посетителей.
Госькин и Марысин паспорта охранник, посмотрев, галантно вручил
хозяйкам, а паспорт Геника стал рассматривать внимательно. Госька
нервничала, что все затягивается.
— What has happened, sir?1 — спросила она.
— His passport is invalid and he doesn’t have an American visa...
— Excuse me?
— Miss, I told you. His passport doesn’t work.2
— Sir, — обратился к Генику охранник. — Your stay in the US is
illegal.3 Госька перевела.
— Он говорит, что с твоим паспортом что-то не в порядке.
Поздно вечером Геник приплелся в Боро-парк словно побитый пес.
В его глубоком грустном взгляде за день свила себе гнездо такая
тоска, что Зеник, который скучал за столом с двумя пацанами и
Надеждой — он пригласил ее просто так, — неосторожно пролил
бутылку красного вина на белую батистовую скатерть.
— А где Госька? — спросил Зеник.
— Не смогла...
— Понятно, ну, мы... ждали... ждали.
Надежда, жалея Геника, забрала его в тот вечер к себе, и он провел
ночь в провалах Надеждиного тела, а утром, бледный, закрыл за
собой дверь ее квартиры — сказал, что за сигаретами. Выйдя из
дома, зашел в бруклинский дождь и исчез в нем.
И только Зеник, который теперь жил с Надеждой, знал, что Геник в
бруклинском сумасшедшем доме еще готовится к своей свадьбе.
Перевод с украинского Натальи БЕЛЬЧЕНКО
--------------------------------------------------
1 — В чем дело, сэр?
2 — Его паспорт недействителен, и у него нет американской визы.
— Простите?
— Мисс, я вам сказал: его паспорт недействителен.
3 — Вы находитесь в США нелегально.
БРУКЛИН, 42-Я УЛИЦА
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
-----I 185 I----
Хильда Домин. Две двери. Перевод с немецкого
Ала Пантелята
Ингмар Хейтце. Немыслимые закладки.
Предисловие и перевод с нидерландского Елены
Данченко
-----I 186 I----
Хильда Домин (урожденная Лёвенштайн, по мужу — Пальм; 1909 —
2006) — немецкая писательница, один из крупнейших ли- риков
Германии второй половины ХХ века. Дочь еврейского ад- воката. В
1932 году вместе с мужем бежала от нарастающего в Германии
антисемитизма в Италию, а затем в Доминиканскую Республику.
После смерти матери начала писать стихи, публи- ковала их под
псевдонимом, выбранным в честь города Санто-До- минго. С 1961
до кончины жила в Гейдельберге. Лауреат премий Дросте,
Хросвиты, Рильке, Нелли Закс.
ЗИМНИЕ ПЧЕЛЫ
Горы между нами —
так много воздуха
между мной и никем.
Я одна
среди всего этого воздуха.
Бледные луга,
молочные улицы
шафрана и первоцветов,
весна.
Птицы отправляются на север
к старым гнездам.
Пчелы умирают
на первых цветах —
зимние пчелы.
Я иду по бледным лугам в долину,
жители которой ненавидят друг друга,
и вбрасываю письмо,
-----I 187 I----
предназначенное для тех, кто живет в городах.
Я не могу никуда отправиться,
ни к старым гнездам
вместе с птицами.
Ни на юг,
ни на север.
Если бы я была птицей,
я бы ни к кому не прилетела.
Я смотрю на бледные цветы.
На листья минувшей осени
и на зимних пчел.
ДВЕ ДВЕРИ
Только две двери
всегда заперты.
Все остальные приглашают
тебя войти и поддаются легчайшему твоему напору.
Но как бы ты ни старался,
у тебя никогда не хватит сил
открыть только эти две двери.
И не найдется столяра, который смог бы
отпилить их, либо смазать
неподатливые засовы.
Дверь позади тебя
захлопнулась —
и ты снаружи.
Дверь пред тобой закрылась —
и ты внутри.
-----I 188 I----
ЗИМА
Птицы, черные плоды
на голых ветках.
Деревья играют со мной в прятки,
я иду среди них, будто среди людей,
которые скрывают свои мысли,
и спрашиваю у темных ветвей
их имена.
Я верю, что они будут цвести
ведь внутри они зеленые -
я верю, что ты меня любишь,
но молчишь об этом.
НЕУДЕРЖИМО
Собственное слово,
кто забирает его обратно,
живое, едва не высказанное слово?
там, где проносится слово,
засыхают травы,
желтеют листья,
падает снег.
Птица могла бы к тебе вернуться,
но не слово,
все еще негласное слово,
направленное в твой рот.
Ты посылаешь ему навстречу другие слова,
слова с пестрыми нежными перьями.
Но это слово быстрее,
черное слово,
всегда достигающее цели.
-----I 189 I----
Лучше нож, чем слово.
Нож может затупиться.
Нож может пройти
мимо сердца.
Но не слово.
Слово всегда стоит в конце —
всегда
в конце
слово.
КАК БЫ МАЛО БЫЛО ОТ МЕНЯ ПОЛЬЗЫ
Как бы мало было от меня пользы.
Я поднимаю свой палец, и он не оставляет
в воздухе ни малейшего
следа.
Время стирает мое лицо,
уже начало это делать.
Позади моих шагов, поднимающих пыль,
дождь подобно домохозяйке
начисто вымывает улицы.
Я была здесь.
Я прохожу мимо,
не оставляя за собой следов.
Вязы, которые встречаются мне в пути,
машут мне, когда я к ним подхожу
своим зеленым, синим, золотым цветом.
Но они уже позади меня.
Я прохожу мимо —
но оставляю, должно быть,
на клочке бумаги
-----I 190 I----
частицу своего голоса,
своего смеха и своих слез,
а также то, как приветствуют меня вечерние деревья.
И оставляя все это позади,
совершенно нечаянно,
я зажигаю в сердце тот или иной
фонарь,
лежащий на обочине.
Перевод с немецкого
Ала ПАНТЕЛЯТА
-----I 191 I----
Нидерландский поэт Ингмар Хэйтце родился в 1970 году
в Утрехте. Журналист по образованию, долгие годы вел
колонку в одной из газет. В 2009 году был избран первым
официальным городским поэтом Утрехта. В 2011 его
срок истек, но никто больше не удостоился этого
титула. С 2009 года выступает на нидерландских
сценах с ансамблем «Феи асфальта», сам играет на
клавишных и читает стихи. Читает лекции по
нидерландской поэзии в Утрехтской Академии искусств.
Мир этого поэта живой и парадоксальный,
раздвигающий рамки поля зрения. Он состоит из
неожиданных образов, персонажей, идей. Изумительные
метафоры. Автор в этих стихах выглядит
странноватым мечтателем и одновременно очень
умным, трезвым, даже в чем-то расчетливым человеком.
Стык романтичности, открытой души и предельной
трезвости ума. В его стихах есть те самые «ирония и
жалость», которые, по определению Хемингуэя,
являются главными веществами литературы.
-----I 192 I----
НА СКАМЕЙКАХ
Их можно увидеть повсеместно:
слегка помятых мужчин с расстроенными лицами.
Они сидят на парковых скамейках и чего-то ждут.
Они ждут
когда их сыновья
встанут, наконец, на ноги.
Они ждут
когда их дочери
прекратят выходить замуж за пролетариев.
Они ждут
когда их жены
перестанут увядать в их постелях.
Они курят
и содрогаются: пепел обильно падает
на ширинки их брюк.
ТРЕВОЖНЫЙ СОН
Я видел во сне: мои родители превратились в деревья.
Их ноги укоренились в земле.
Их кожа огрубела и стала корой.
Их руки вытянулись до поднебесья
и распустились в крону листьев
Их рты сказали первое
и последнее слово, растянулись в улыбке
и замерзли в древесных наростах.
-----I 193 I----
ИПОХОНДРИК
С того дня, как я свалился с неба
и упал на затылок,
мои дела не клеятся. Кровеносная система
стучит дождем в барабанных перепонках.
Во сне мои ноги и руки танцуют,
подпрыгивая и мешая друг другу.
К счастью есть кое-что взамен.
Я регулярно забочусь о переполненных автобусных
остановках
своих нервов. Держу их в приподнятом настроении,
усмехаясь от души, пока не отправлю их,
всасывающим звуком назад, в черепную коробку.
Время от времени я смеюсь,
оскаливаясь зубами цвета сыра.
Все чаще меня осеняет великолепная мысль:
человек владеет своей жизнью
для того чтобы отучиться дышать.
ПОЧТА
Здание было огромным,
как мир.
Много мрамора.
Моя мама, ее теплая,
все понимающая рука.
Люди были — ноги,
ноги спешили.
В тот раз,
когда я потерялся,
я лежал на полу,
уставившись на высокий купол
-----I 194 I----
Я рассказывал взрослым потом:
«я видел небосвод».
НЕМЫСЛИМЫЕ ЗАКЛАДКИ
Немыслимые закладки:
кассовые чеки, бирки от купленных брюк,
кленовые листья забытой осени,
пластыри (что было не лучшей идеей),
гусиные перья, банковские счета,
новые шнурки, использованные конверты,
бумага для самокруток, фотографии, десертные вилки,
высохшие ломтики ветчины,
двухслойная туалетная бумага,
обертки от шоколада,
круглые резинки, просто загнутые уголки,
скрепки, ну и так далее.
Предисловие и перевод с нидерландского
Елены ДАНЧЕНКО
-----I 195 I----
Елена Морозова. Король и революция. Эссе
Эмма Герштейн: цитаты из жизни.
Предисловие Владимира Александрова.
Публикация В. Александрова и С. Надеева
-----I 196 I----
К 226-й годовщине взятия Бастилии
14 июля 1789 года парижский народ взял штурмом Бастилию,
королевскую тюрьму-крепость, ставшую символом монархического
произвола. Так началась революция, вошедшая в Историю под
названием Великая, или просто Французская — с большой буквы, в
отличие от иных революций, коими богата история Франции. Взрыву
народного возмущения предшествовал целый ряд невзгод и событий,
не последняя роль в которых отводилась королю, стоявшему у руля
государственного корабля...
Куда вел корабль тысячелетней монархии Людовик XVI, король,
считавший, что лучше пусть толкуют его молчание, чем его слова?
Король, молчаливо осуждавший распутное поведение своего деда,
Людовика XV, и назначивший главным советчиком
семидесятитрехлетнего графа де Морепа, в свое время попавшего в
опалу за сочинительство фривольных куплетов? Король набожный и
добродетельный, выставленный памфлетистами как подкаблучник,
пьяница и рогоносец? Король, ставший монархом волею судьбы, но
против собственной воли, не готовый и не обученный быть королем?
Людовика XVI казнили 21 января 1793 года по приговору
Национального Конвента, через четыре месяца после
провозглашения Франции республикой. Осудили не за конкретные
ошибки, а за то, что был королем, ибо, как определили его судьи,
«невозможно царствовать, не будучи виновным». Позабыв, что
именно он, несмотря на убежденность в сакральном характере
королевской власти, стал первым монархом, поддержавшим борьбу
американских инсургентов за свободу и равенство.
Замкнутый, словно устрица в раковине, на фоне бурной говорливой
эпохи он казался тусклым и мрачным, отчего и поступки, и деяния
его казались мелкими и бесцветными. Он осуществил целый ряд
реформ и перемен к лучшему: отменил принудительные работы,
пытки заключенных и крепостное право (на 1779 год во Франции
-----I 197 I----
насчитывалось около миллиона крепостных крестьян), поддержал
отмену рабства, финансировал из личной шкатулки эксперименты
братьев Монгольфье, отменил специальный налог, который народ
платил при восшествии на трон очередного монарха, постоянно
жертвовал на благотворительность... Но успехи его не замечали, а
ошибки не прощали. Знать винила его как в том, что он проглядел
наступление революции, так и в том, что бездействием своим
способствовал ее приходу, забывая, что они сами постоянно
блокировали поддержанное королем предложение распределить
налоговое бремя по всем без исключения жителям королевства.
Народ видел в короле лишь бледную тень его жены Марии
Антуанетты из австрийского дома Габсбургов, яркой,
легкомысленной личности, которой приписывали все мыслимые и
немыслимые пороки.
«В каждом сословии свои достоинства: добродетели владыки на
троне не равны добродетелям обитателя хижины, и для того, кто
распоряжается людскими судьбами, добродетели простолюдина
могут обернуться пороками», — писал маркиз де Сад, и с ним,
видимо, придется согласиться. Людовика изначально тянуло к
добродетельной жизни почтенного ремесленника. Возможно, потому,
что он не любил общества и шума, но более всего принятия
решений. Он мог сутками пропадать на охоте (считавшейся
королевским занятием), и часами возиться у себя в мастерской,
слесарничая и собирая часовые механизмы (дело отнюдь не
королевское).
На троне добродетели Людовика, действительно, оказались
невостребованными. Впрочем, для трона его воспитывать не
собирались. Людовик родился 23 августа 1754-го, когда
потенциальным наследником престола был его старший брат, герцог
Бургундский, рожденный 13 сентября 1751 года. Родители — дофин
Франции, мрачный святоша Людовик Фердинанд и его супруга Мария
Жозефа Саксонская — обожали старшего сына, и его
преждевременная смерть в 1761 году повергла их в безутешное
горе. Когда же первая боль прошла, они стали искать утешение в
младших братьях Людовика — живых, темноволосых и черноглазых
герцоге Прованском и графе д’Артуа. Людовик, не похожий на
братьев, к числу любимых сыновей не относился, и остро это
чувствовал. Высокий, с водянистыми голубыми глазами, нескладный
и склонный к полноте, он не обладал ни юношеским задором, ни
-----I 198 I----
королевским величием. Застенчивый, скованный, уверенный, что его
«никто не любит», он чурался общества даже собственных братьев,
шаловливых и падких на задорное словцо, и патологически никому
не доверял, включая себя самого. Но, в отличие от братьев, он
любил учиться. Учение давалось ему без мучительного труда; он
хорошо знал математику, историю, право, географию, с
удовольствием рисовал географические карты, знал латынь,
практически самостоятельно выучил английский. Ряд историков
отмечают, что Людовик XVI был едва ли ни самым образованным
королем, когда-либо занимавшим трон Франции.
Возглавив после смерти брата очередь на звание дофина, юный
Людовик начинает вести дневник, где педантично расписывает
события каждого дня практически вплоть до конца своей жизни. И
основным словом дневника становится «ничего», а основным
событием охота и охотничьи трофеи. Возможно, потому, что когда
отец наказывал маленького Людовика, он не брал его с собой на
придворную охоту, и нереализованное в детстве желание навечно
занозой засело в его душе. Если судить по дневнику, король Людовик
XVI за свою жизнь настрелял 189 254 штуки дичи и убил 1274 оленя,
не считая мелкой птицы. Самым крупным достижением в
истреблении пернатых следует считать день, когда он подстрелил
200 ласточек. Сухие, немногословные записи сопровождают и
встречу с будущей женой, и свадьбу, и рождение детей. И даже
начало революции: «Вторник, 14-е. Ничего». Что значат столь скупые
строки — отсутствие эмоций или, напротив, стремление скрыть их?
А ведение дневника — своего рода самоорганизующее начало?..
В 1765 году скончался отец Людовика, завещав сыну «любовь к Богу
и к религии». Тогда правящий король Людовик XV с сожалением
прошептал: «Бедная Франция! Каково ей — пятидесяти шестилетний
король и одиннадцатилетний дофин!» Но сожаления эти носили
весьма абстрактный характер, ибо король, сам не любитель
заниматься государственными делами, не собирался готовить внука
к будущей «должности». А несколько выездов вместе с дедом на
учения отбили у Людовика охоту к бряцанию оружием. Если не
считать поддержки американских инсургентов и последующее
объявление войны извечному сопернику Англии, Людовик XVI в
военные конфликты не ввязывался, предпочитая роль миротворца,
что значительно укрепило положение Франции на международной
арене, изрядно расшатанное поражением в Семилетней войне. Не
-----I 199 I----
прибегал он к силе армии и внутри страны. Утром 15 июля, осознав,
что, возможно, герцог де Лианкур, сообщивший ему о взятии
Бастилии, был прав, и мятеж парижан, действительно, является
началом революции, он немедленно пообещал убрать из Парижа
вызвавшие возмущение народа войска. «Я всегда со своим
народом», — сказал тогда король. «Ах, мой король, вы и вправду
говорите искренне?» — выкрикнула из толпы какая-то женщина. И
Людовик ответил: «Да, милая, так будет всегда, и я никогда не
изменю своего решения». И не изменил. «У двора было достаточно
возможностей, чтобы подавить народные выступления. Версаль
заполнился верными королю полками, в Париже, в Сен-Дени и иных
предместьях также сконцентрировалось немало сил, готовых
защищать короля. Следовало лишь отдать приказ, и мятежники были
бы мгновенно рассеяны, а мятеж усмирен», — свидетельствовал
современник.
Людовик XV позаботился о будущем короле, выбрав ему в супруги
очаровательную принцессу Марию Антуанетту из австрийского дома
Габсбургов, бывшего соперника, а нынешнего союзника Франции на
европейской политической арене. Брак должен был укрепить
молодой франко-австрийский альянс, а красота юной супруги и
податливый характер столь же юного супруга смягчить
императивность брака по расчету. Но ни по характеру, ни по
воспитанию, ни по темпераменту жених и невеста нисколько не
подходили друг другу. Она любила общество, балы, маскарады,
театр, карты, он — географию, карты географические, море,
слесарное дело и охоту. Она ела мало, пила только воду, он же
любил поесть и не чурался вина. Как пишут психологи, рассказы о
склонности Людовика XVI к обжорству, свидетельствуют, скорее, о
том, что король нередко впадал в депрессию, и еда становилась
своеобразным способом перебороть ее, особенно когда не было
возможности отправиться на охоту. Из-за равнодушия Людовика к
женским прелестям долгожданные наследники, в коих смешалась
кровь Бурбонов и Габсбургов, стали появляться на свет лишь спустя
семь лет после заключения брака. Не зная, как справиться с
ситуацией, преследуемая грозными (письменными) окриками матери,
властной императрицы Марии Терезии, возлагавшей на дочь
ответственность за отсутствие наследников, Мария Антуанетта
искала забвения в развлечениях, становившихся все более
вызывающими и дорогостоящими. Людовик же, избавившись от
-----I 200 I----
гувернера, настраивавшего его против австрийской принцессы,
постепенно влюблялся в собственную жену, и, не в силах исправить
положение с рождением наследника, ни в чем ей не отказывал. И не
помышляя о государственном долге и дефиците бюджета, королева,
покупала бриллианты и раздавала пенсии своим личным друзьям,
делала огромные карточные долги и производила
архидорогостоящие работы в подаренном ей супругом Малом
Трианоне, небольшом уголке Версальского парка, в центре которого
находился изящный павильон, построенный Габриэлем.
Долгожданный первенец — дочь Мария Терезия, официально
именуемая Мадам Руаяль, «королевская дочь», а через три года и
долгожданный наследник — дофин Людовик Иосиф, по-человечески
сблизили супругов; у обоих появилось чувство семьи. Чувство это, с
началом революции пробудившееся с особой силой, не позволило
им расстаться, дабы спастись от преждевременной гибели, ибо
поодиночке они, скорее всего, смогли бы покинуть охваченную
пламенем революционного пожара Францию.
Устроив брак внука-дофина, а затем и его младших братьев,
Прованса и Артуа, и примирив молоденькую супругу дофина со
своей фавориткой мадам Дюбарри, Людовик XV предоставил
молодым наследникам полную свободу действий, не отягощая их ни
учением, ни государственными заботами. Сам дофин желания
постоять у руля государственного корабля не проявлял. Но 10 мая
1774 года беззаботная жизнь Людовика и Марии Антуанетты
окончилась. После долгой и продолжительной болезни Людовик XV
скончался (от оспы), оставив своему преемнику расстроенные
финансы, огромный государственный долг, конфликт с Парижским
парламентом (судебной палатой) и шкатулку с 50 000 франков (хотя
в Париже судачили о миллионах). Поняв, что они стали королем и
королевой, дофин и дофина, не сговариваясь, упали на колени и
взмолились: «Боже милостивый, направь нас и защити! Мы еще
слишком молоды, чтобы править!» Но обратного пути не было.
Людовику и Марии Антуанетте предстояло привыкать к своим новым
ролям.
Людовик XVI быстро ощутил тяжесть короны. Не разбираясь в
государственных делах, не зная министров, стоявших рядом с его
дедом у государственного руля, он, запершись на неделю у себя в
кабинете, старательно осваивал новые обязанности. Ознакомившись
с состоянием дел, он пришел к печальному выводу: повсюду — в
-----I 201 I----
финансах, экономике, политике и даже духовной и моральной сфере
царил кризис. И все же французы уповали на своего нового,
двадцатилетнего короля. Его предшественник не отличался
набожностью, его любовницы открыто разоряли государственную
казну. Молодой король был набожен, серьезен и строгих правил;
казалось, при таком короле должны воцариться спокойствие,
благопристойность и изобилие. Тем более что первым его шагом на
королевском поприще стал отказ в пользу бедных от 200 тысяч
ливров, причитавшихся ему по случаю вступления на престол. Затем
последовало сокращения расходов на содержание двора, что
вызвало великое возмущение братьев короля.
Совершив простые и понятные шаги, Людовик в нерешительности
остановился. Несмотря на неплохую работоспособность, он
понимал, что не может лично, без помощников, решать все задачи.
И, словно исполняя завет тещи, императрицы Марии Терезии,
советовавшей дочери-королеве ничего не менять в заведенных
порядках, назначил первым министром, а точнее, ментором,
престарелого Морепа, бывшего морского министра и искушенного
придворного. В отличие от королевы, старавшейся окружить себя
молодыми веселыми лицами, нерешительный король прислушивался
к советам сварливых тетушек, незамужних дочерей Людовика XV и
оказывал благоволение тем, кого именовали «старый двор». Не умея
мыслить государственно, не имея собственных политических идей,
он на протяжении всего своего царствования будет придерживаться
«нерушимых устоев», напоминая капитана, который, стоя на корме
судна, плывет по течению, обратив взор в прошлое и не видя ни
подводных камней, ни рифов, что ждут его на пути.
Исследователи подсчитали, что за восемнадцать с половиной лет
правления Людовика XVI сменилось 67 министров, среди которых
некоторые занимали министерские посты дважды, а знаменитый
Неккер даже трижды. Таким образом, каждые три месяца в
правительстве менялся один министр. Многие современники
утверждали, что король не выдвигал на министерские посты истинно
достойных людей, опасаясь, что они своим умом и энергией возьмут
над ним верх. Более вероятно, что министров, радеющих о
государстве, двор встречал в штыки, а нерешительный король не мог
ему противостоять. Так, Людовик уволил радикального реформатора
Тюрго, предлагавшего ввести равное налогообложение для всех
французов. «Кроме вас и меня нет никого, кто бы принимал
-----I 202 I----
интересы народа близко к сердцу», — со слезами на глазах писал
король Тюрго, отправляя министра-реформатора в отставку.
Впрочем, выбор Людовика не всегда оказывался неудачен:
например, граф де Верженн, назначенный министром иностранных
дел, по мнению ряда историков, стал наиболее мудрым министром,
в ведении которого находилась внешняя политика Франции.
Несмотря на призыв к экономии, Людовик с возмущением отверг
предложение «партии философов» не устраивать церемонию
помазания на царство, традиционно происходившую в Реймсе и
требовавшую изрядных затрат. Отверг и предложение ради экономии
провести обряд в Париже. Церемониал помазания на царство
относился к «нерушимым устоям», символизируя мистический союз
монарха и народа. Возможно, именно заключение этого союза стало
причиной активного нежелания короля покидать революционную
Францию: в душе он продолжал считать себя в ответе за свой народ.
Однако благие мысли Людовика зачастую расходились с его
действиями. Первой его большой ошибкой, обусловленной
привычкой смотреть назад, стало возвращение распущенных его
предшественником прежних парламентов (судебных палат),
выступавших хранителями законов, обычаев и сословных
привилегий. В обязанности Парижского парламента, в частности,
входила регистрация королевских указов. Но парламент мог
заартачиться и указ не зарегистрировать. Тогда устраивали
заседание, именовавшееся «ложем правосудия»: король лично
являлся в парламент и сам вносил закон, который судьи были
обязаны одобрить. Но чем ниже падала популярность монархии, тем
более независимо вели себя парламенты. Спаянные корпоративным
духом, они от имени народа начали бороться против короля, когда
тот — как это ни парадоксально — попытался покуситься на
привилегии знати.
Жалея об отставке Тюрго, король призвал в правительство
женевского банкира Неккера, завоевавшего популярность у
французов скромным образом жизни и широкой
благотворительностью. Приняв предложенный ему пост генерального
контролера финансов, Неккер первым делом попытался урезать
расходы на содержание двора. Но вскоре возникла непредвиденная
— и немалая — статья расходов. 4 июля 1776 года американские
инсургенты объявили себя самостоятельным государством и приняли
Декларацию независимости, признававшую всех людей равными и
-----I 203 I----
наделенными неотчуждаемыми правами на жизнь и свободу.
Сторонник традиционной антианглийской политики Верженн убедил
короля подписать договор с Франклином, полномочным послом
нового государства, получившего название Соединенных
Американских Штатов. Заключив союз с молодым заокеанским
государством, Франция одновременно вступила в противоборство с
Англией. Помощь Америке потребовала новых расходов (поэтому
Тюрго выступал против союза с инсургентами), которые обычно
компенсировали за счет новых налогообложений. Неккер же,
проявив чудеса финансовой эквилибристики, пошел по пути режима
экономии: сократил четыреста шесть должностей в Королевском
доме, вызвав очередной бурный протест дворцовой камарильи,
сократил министерский бюджет, реорганизовал откупа, упорядочил
сбор налогов и между 1777 и 1781 годами выпустил семь займов,
получив для казны 560 миллионов ливров.
Договор с американцами подписали, и сколько бы ни жалел потом
Людовик, обратного пути не было. А он наверняка жалел. Ведь даже
английская конституционная монархия не вызывала у него симпатий;
убежденный, что абсолютная власть короля происходит от Бога,
покушение на нее он расценивал как святотатство. Поддержав
американскую революцию, отправив за океан экспедиционный
корпус генерала Рошамбо (вместе с которым отбыл возлюбленный
Марии Антуанетты шведский граф Аксель Ферзен), король сделал
важный шаг навстречу прогрессивной общественности своей страны.
Ибо хотя этот договор вверг Францию в финансовую бездну,
несравнимую с той, куда влекли ее расходы королевы,
общественное мнение встретило его с восторгом. Заокеанская
Декларация независимости, свобода прессы, отказ от официальной
религии и ряд иных реформ стали, по мнению ряда историков, для
французов своеобразной «грамматикой свободы». Но далее идти
навстречу чаяниям общественности король не собирался, и когда в
Париж прибыл восьмидесятитрехлетний властитель дум Вольтер,
Людовик XVI не только отказался принимать его, но и запретил
встречаться с ним падкой до знаменитостей жене. Запрет стал для
братьев короля и дворцовой камарильи прекрасной возможностью
противопоставить себя королю: принцы открыто принимали у себя
Вольтера.
А вскоре король позабыл не только о делах, но и об охоте: 19
декабря 1778 года у него родилась дочь. В восторге от младенца,
-----I 204 I----
король целую неделю, пока королева оправлялась после родов, не
ездил на охоту и все свободное время проводил с семьей. На
радостях он даже отменил старинный обычай — собирать при родах
королевы множество зрителей. А так как Франция не получила
дофина, то роды не должны были стать для королевы последними, а
она не намеревалась снова подвергаться столь унизительной
процедуре. Страна же испытала великое разочарование,
усугубившееся из-за летней засухи. Голодный народ, усматривавший
главную причину своих несчастий в расточительной королеве, не мог
удовлетвориться рождением принцессы вместо долгожданного
дофина. Ибо все помнили и знали, что отсутствие прямых
наследников престола всегда ввергало страну в беды и катаклизмы.
Даже широкомасштабные благотворительные акции, проведенные по
случаю рождения принцессы — бракосочетание ста пар «бедных
добродетельных девушек» и «честных работников», получавших от
королевы 500 ливров приданого, раздача беднякам в Версале
двенадцати тысяч ливров, столы с хлебом, вином и мясом на улицах
столицы — впечатления на народ не произвели. Зло свершилось: у
французов сложилось отнюдь не лестное мнение о своей королеве.
Ее считали легкомысленной. Подозревали в шпионаже в пользу
Австрии и сомневались в ее супружеской верности. Клевета
расползалась по всему королевству, причем чем нелепее, тем
больше в нее верили. Ибо клевета никогда не требует
подтверждения, и именно нелепостью своей завоевывает массы. Но
и король, и королева, пребывая в замкнутом мирке Версаля, делали
вид, что не замечают ее.
Отлучаясь из Версаля только в охотничьи угодья, Людовик
продолжал любить море и все, что с ним связано. Записки капитана
Кука произвели на него столь великое впечатление, что он загорелся
мыслью снарядить собственную, французскую экспедицию. 1 августа
1785 года эскадра из двух судов, «Буссоль» и «Астролябия», под
командованием капитана Лаперуза отправилась на освоение
неизученных путей и земель. Людовик лично разрабатывал маршрут
экспедиции, рассчитанной на три года, лично писал инструкции для
капитана и экипажа, подбирал команду ученых: астрономов,
ботаников, зоологов, химиков, энтомологов. Но экспедицию постигла
неудача: экипажи обоих судов и ученые были перебиты жителями
острова Ваникоро, входящего в состав архипелага Соломоновых
островов. В 1791 году Людовик добился от Национального собрания
-----I 205 I----
отправки экспедиции на поиски Лаперуза; экспедиция вернулась ни с
чем, но Людовик об этом уже не узнал. Перед самой казнью он
спросил: «Нет ли известий о господине Лаперузе?»
Своими глазами Людовик XVI видел море всего лишь раз — во
время инспекционной поездкой в Нормандию, в порт Шербур, где
строилась новая военно-морская база. Он посетил несколько
военных кораблей, понаблюдал за разыгранным специально для
него морским сражением, вышел в открытое море и дошел почти до
берегов Англии. Наконец-то он чувствовал себя в своей стихии! Со
знанием дела он расспрашивал инженеров и матросов, с
нескрываемым удовольствием обсуждал технические подробности
кораблестроения и фортификации. Бодрый, обветренный и
загорелый, он возвратился в Версаль, где королева едва узнала его,
настолько он казался свободным, уверенным и раскованным.
Поездка Людовика совпала с ожиданием вердикта по знаменитому
делу об ожерелье. Суть его сводилась к тому, что авантюристке
королевской крови де Ла Мотт-Валуа удалось уговорить главного
королевского датария кардинала Рогана выступить посредником в
приобретении якобы для королевы бриллиантового ожерелья ценой
в 1 600 000 ливров (стоимость оснащенного боевого корабля). В
собственноручном письме (разумеется, поддельном) Ее Величество
обещала в несколько приемов оплатить покупку, и, не желая
огорчать короля столь дорогим приобретением, просила сохранить
сделку в тайне. Тщеславный кардинал исполнил просьбу, получил
ожерелье, передал его Ла Мотт. Когда же подошел срок платежа,
денег не оказалось, и разоренные ювелиры пошли во дворец
требовать правосудия.
Разразился скандал; по сути, обвинение в краже падало и на
королеву. Разгневанный Людовик повелел арестовать Рогана; однако
кардинал заявил, что он отдал драгоценность «подруге» королевы,
графине де Ла Мотт-Валуа, и предъявил «собственноручную»
записку Ее Величества, при первом же взгляде на которую король
понял, что почерк и подпись его супруги подделаны. Получалось,
кардинал также был обманут. Но Мария Антуанетта жаждала мести
за нанесенное ей оскорбление: как Роган посмел поверить, что она
могла стать инициатором тайной сделки, да еще при его содействии?
Королева потребовала публичного осуждения кардинала, и король
совершил роковую ошибку: позволил кардиналу выбрать суд —
королевский или парламентский. Кардинал выбрал парламент. Ни
-----I 206 I----
Людовик, ни Мария Антуанетта не сомневались, что кардинала
осудят за оскорбление величества. Но парламент, пребывавший в
оппозиции к монарху, кардинала оправдал (главным обвиняемым
стала Ла Мотт), и таким образом косвенно осудил королеву, в кругу
которой, а особенно за ее игорным столом, мелькали разного рода
сомнительные личности. В обществе полагали, что королева если и
не сама организовала интригу, дабы расплатиться с очередными
карточными долгами, то, по крайне мере, была в курсе событий.
Людовик поздно сообразивший, какую ошибку он совершил,
пребывал в отчаянии. Авторитет монархии упал как никогда низко:
запутанная история об исчезновении бриллиантового ожерелья
предоставляла безграничные возможности для клеветнических
измышлений. Король подвергался атакам не только «слева», со
стороны народа, на плечи которого легли все трудности финансового
кризиса, но и «справа», со стороны придворных клик, жаждавших
любой ценой не только сохранить свои привилегии, но и
преумножить их.
Уступки, полученные в результате заключенного в 1783 году мира с
Англией, не покрывали дефицит бюджета, которому война нанесла
гораздо большую брешь, нежели платья и брильянты Марии
Антуанетты. Торговое соглашение 1786-го года, открывшего
английским товарам свободный доступ на французский рынок, и
вовсе перечеркнуло его выгоды. Торжество новых идей нанесло удар
вековым основам монархии. Реформы становились необходимы как
воздух. В августе 1786 Калонн, очередной генеральный контролер
финансов, представил королю «проект улучшения финансового
положения», включавший в себя реформы, ранее предложенные
Тюрго и Неккером; он же убедил короля в необходимости созвать
собрание нотаблей — представителей дворянства, духовенства и
городских верхов, выбираемых королем. Людовик XVI полагал, что
после одобрения знатью парламенты утвердят предложенные
реформы; но его расчет не оправдался. Открывшееся 22 февраля
1787 года собрание погрязло в пустопорожних дебатах, так и не
приняв никаких решений. Стремясь остановить летящую в
финансовую пропасть страну и начать проводить реформы, Людовик
попытался создать новый орган, наделенный правом регистрировать
законы, но ему заявили, что «французская нация не позволит
деспотизму навязывать ей свою волю». Тяжкое бремя правления
всегда угнетало Людовика, а в смутное время оно стало для него
-----I 207 I----
непосильным. «Дворец продать, короля повесить, корону передать
достойному», — выводили наемные перья герцога Филиппа
Орлеанского, того самого, который во время революции примкнет к
монтаньярам и, взяв себе фамилию Эгалите (что означает
равенство), проголосует за смерть своего родственника, короля
Людовика XVI. Но революции не было дела до династических
притязаний: 6 ноября 1793 года гражданин Эгалите сложил голову на
гильотине.
9 августа в обстановке всеобщего напряжения король объявил о
созыве Генеральных Штатов, совещательного органа, собиравшегося
в особенно трудные для королей времена, когда требовалось
одобрение жестких финансовых мер. И вернул Неккера, снова
вручив ему бразды правления финансами. С восторгом встреченный
народом, Неккер предложил вдвое увеличить число депутатов от
третьего сословия, голосование проводилось посословно, а не
поголовно, и первые два сословия — аристократия и духовенство —
всегда оказывались в большинстве. Но при сложившемся положении
такое несоответствие вызывало возмущение, ибо третье сословие
являлось самым многочисленным и представляло народ, несущий на
своих плечах налоговое бремя, пополнявшее казну, беззастенчиво
растаскиваемую знатью и фаворитами. Новый старый министр
убедил короля, что подобная мера хотя бы отчасти снимет царящее
в стране напряжение.
В стране началось составление наказов избирателей и выборы
будущих депутатов. Избирательные собрания превращались в арену
пылких споров, а зачастую и потасовок, страну наводнили
агитационные брошюры. Третье сословие выступало против
неограниченной монархии как общественного устройства,
аристократия нападала на монархию Бурбонов. Герцог Орлеанский,
постаравшийся закрепить в глазах общества дурную репутацию
королевы, теперь выливал ушаты грязи на короля. Его тактика
сработала: толпа удостоила его титула «друга народа», по тем
временам более почетного, нежели звание «доброго короля».
«...Франции очевидно грозит революция», — сообщал из Парижа
австрийский посол Мерси-Аржанто. «Это бред. Каждый видит себя
законодателем, каждый говорит только о прогрессе. В приемных
лакеи читают памфлеты, и каждый день появляются десять или
двенадцать новых брошюрок», — изумлялся Аксель Ферзен. У
Людовика, пытавшегося объединить почтение к традициям с
-----I 208 I----
готовностью начать реформы, опускались руки. «Меня упрекают в
слабости и нерешительности, но никто ни разу не оказывался на
моем месте», — писал он. Погода тоже словно сговорилась с
врагами короля: весенняя засуха 1788 года сменилась летними
шквальными ветрами и градом величиной с куриное яйцо, а за
осенней передышкой последовала суровая, необычайно холодная
зима. Желая помочь пострадавшим от разгневанной природы,
король, неизменно великодушный, когда речь заходила о понятных
для него вещах, выпустил лотерею на 12 миллионов ливров.
5 мая 1789 года в Версале, в зале Малых Забав начали заседать
Генеральные Штаты. На открытии выступили король, и Неккер.
Король говорил о финансовом кризисе и государственном долге,
Неккер — о том же самом, только в три раза дольше и скучнее. Обе
речи депутатов разочаровали: ни монарх, ни пока еще любимый
народом министр не предложили путей выхода из кризиса и не
коснулись вопроса об изменениях в политической системе. Монарх
даже пожурил «умы, охваченные излишне лихорадочным
стремлением к новшествам» и выразил надежду, что депутаты
проявят «мудрость и благоразумие». Но депутаты третьего сословия
были настроены именно на перемены. Настрой этот в своей
предвыборной брошюре лучше всех выразил аббат Сийес: «Что
такое третье сословие? Всё. Чем оно было до сих пор при
существующем порядке? Ничем. Что оно требует? Стать чем
нибудь».
Обескураженные вялым началом работы, депутаты занялись
проверкой собственных полномочий. Король, находившийся в
подавленном состоянии со дня открытия Генеральных Штатов, уехал
в Медон, где присоединился к королеве, дежурившей у изголовья
умирающего от костного туберкулеза дофина. К счастью для
Франции, младший брат дофина, четырехлетний Луи-Шарль,
отличался крепким здоровьем, и это утешало если не отца, но
короля, пока еще не сомневавшегося в прочности своей власти.
Дофин умер в ночь на 4 июня, и Людовик, чтобы не напрягать казну,
обратил в деньги парадную серебряную посуду и приказал не
устраивать пышных похорон. В стране этой смерти не заметили.
Пока король оплакивал сына и бездействовал, 17-го июня третье
сословие с примкнувшей к нему частью духовенства провозгласило
себя Национальным собранием. Тогда Неккер предложил королю
пойти на компромисс: объединить все сословия и объявить
-----I 209 I----
равенство в налогообложении. Полагая решение разумным, король
выносит его на совет, где придворная клика, прекрасно зная, как
трудно даются Людовику принятия решений, наседает на него и
убеждает «поставить на место зарвавшихся простолюдинов». Под
натиском знати Людовик сдается и закрывает зал, где происходят
заседания, на ремонт, лишив депутатов помещения. Возмущенные
депутаты занимают зал для игры в мяч, где приносят знаменитую
клятву не расходиться до тех пор, пока не выработают конституцию.
Следующее появление короля депутаты встречают настороженно, а
заявление Людовика о том, что он и «сам может составить счастье
своего народа», встречают легкой усмешкой, равно как и заявление
о даровании свободы печати и поголовного голосования «по
отдельным вопросам». Призвав депутатов разойтись и начать
заседания посословно и в специально отведенных помещениях,
король под аплодисменты дворян и части духовенства, покидает зал;
знать и сановные прелаты следуют за ним.
Но депутаты третьего сословия и депутаты от сельского духовенства
остались на местах, а когда дворцовый церемониймейстер напомнил
о приказе короля, председатель Собрания астроном Байи ответил,
что Собрание имеет право заседать там и тогда, когда сочтет
нужным. И тотчас, по предложению громогласного оратора графа
Мирабо Собрание приняло постановление о депутатской
неприкосновенности. Узнав об этом, Людовик только махнул рукой, и,
как утверждают современники, произнес: «Ну и черт с ними! Пусть
заседают».
Собственно, подобную реплику Людовик, увлекаемый революцией,
мог произносить на каждом ее повороте. Был ли он против
принимаемых решений, поддерживал ли их, его, в сущности, никто
не спрашивал. А когда спрашивали, он начинал колебаться и в конце
концов плыл по течению. Даже оставленное ему право вето
оказалось каким-то куцым, ненастоящим. Для политиков как
республиканского, так и монархического толка, король стал
символической фигурой, которой они манипулировали для
достижения собственных целей. Иностранные монархи, к которым
Людовик обращался за помощью, открыто заявляли, что для них
главное — уничтожить революционного монстра, а кто будет на
престоле — Людовик XVI или один из его братьев — совершенно не
важно. Памфлетисты называли монарха «жирной свиньей»,
«боровом» из королевского зверинца, санкюлоты видели в нем
-----I 210 I----
ненавистного Короля, воплотившего всех пороков угнетавших народ
монархов.
А вполне конкретный Людовик-Август (Август — второе имя, данное
ему при рождении), ставший волею судьбы королем Франции
Людовиком XVI, не смог отдать приказ разогнать Собрание — как не
сможет отдать приказ войскам стрелять в народ, когда жизни его
будет грозить опасность. Он не воин, он никогда не любил мундир,
никогда его не носил. С детства ему внушали, что король обладает
абсолютной властью, и он, как умел, исполнял королевский долг,
двигаясь по накатанной колее консервативного абсолютизма,
завещанного Людовиком XIV. Бурлящее бродило идей, постепенно
затоплявшее страну, долгое время обтекало Версаль, но, наконец,
ворвалось и туда и, подхватив короля и его семью, повлекло их за
собой.
После падения Бастилии король встает перед выбором — бежать,
бросив трон, или остаться. Большинство при дворе полагает, что ему
надо остаться, и он остается. Подчиняясь обстоятельствам, Людовик
едет в Париж, где принимает ставшую символом революции
трехцветную кокарду и с балкона Ратуши произносит
невразумительную речь. Впрочем, ее все равно никто не слушает —
главное, что король принял символ революции.
Затем наступает передышка. Париж бурлит, булочные пустеют,
Версальский дворец затаился, а король целыми днями пропадает на
охоте. Утром 5 октября приходит тревожная весть — на Версаль
движется разъяренная толпа, состоящая в основном из женщин,
среди которых также замечены переодетые в женское платье
мужчины. Толпа вооружена, она хочет привезти «булочника,
булочницу и мальчишку-подмастерье», иначе говоря, короля,
королеву и дофина в Париж — «тогда народ будет с хлебом».
Остановить ее могут только солдаты. Но кто отдаст им приказ? Пока
разыскали короля, пока тот раздумывал, какое принять решение,
мятежники продвинулись вперед так далеко, что пускать в ход
оружие было уже бесполезно: разгневанные люди уже подошли к
Версалю. Короля снова уговаривают уехать, и он снова не может
решиться, заявляя, что не желает, чтобы его народ думал, что он
бежал от него. Наконец, монарх приказывает закладывать карету. Но
поздно: парижанки окружили дворец, и часть охранявших его
гвардейцев перешла на их сторону. На следующий день король
вместе с семьей и двором отправляется в Париж. Национальные
-----I 211 I----
гвардейцы Лафайета под бдительным оком революционной толпы
сопровождают королевский кортеж.
Короля, его семью и свиту размещают в обветшавшем дворце
Тюильри, построенном во времена Екатерины Медичи. Несмотря на
то, что под рукой у Их Величеств постоянно находятся 150
придворных, а всего в Тюильри обосновалось более 700 человек,
вращающихся вокруг королевского семейства, ни король, ни
королева не чувствуют себя свободными и видят в приставленных к
ним национальных гвардейцах не охрану, а тюремщиков. Вскоре
декретом Национального собрания король начинает именоваться не
«королем Франции и Наварры», а всего лишь «королем французов»,
королем-гражданином. Тяжело переживая этот удар, Людовик XVI
погружается в глубокую депрессию. От него никто ничего не требует,
но он лишился любимого занятия — охоты. Вновь наступает период
затишья.
В начале февраля короля приглашают в Манеж, где заседает
Национальное собрание, и он, взывая к миру и согласию, произносит
речь о благотворном воздействии на общество будущей Конституции.
Депутаты аплодируют: речь короля оправдала их ожидания. А после
они снова надолго забывают о короле.
В стране полным ходом шли перемены: вместо полновесной монеты
стали выпускать бумажные ассигнаты; страну поделили на 83
департамента, упразднив традиционное деление на провинции;
упразднили сословия, превратив всех в «граждан»; конфисковали
имущество церкви, разогнали монастыри, создали гражданскую
конституцию для духовенства. Надобности в монархе никто не
ощущал, и Людовик превращался в живой символ монархического
строя. Вокруг него плели заговоры и интриги, а он наслаждался
размеренной жизнью в кругу семьи. Замкнутое существование в
Тюильри и любовь к детям сблизили его с женой: между ними
установилось полное взаимопонимание.
Летом 1790 года королевской семье позволили перебраться за город,
в Сен-Клу, где все, несмотря на охрану, почувствовали себя
значительно вольготней. Королю разрешили ездить на охоту, и тот
немедленно воспользовался этой возможностью. Пламенный
революционер Мирабо, мечтавший о восстановлении монархии и
министерском портфеле, разработал план бегства королевской
семьи. Предполагалось, что король уедет в Руан, откуда с помощью
верных ему депутатов начнет переговоры с Собранием и вернет
-----I 212 I----
себе власть. Но король посчитал необходимым сначала удалить из
Франции своих теток... Тем не менее, переговоры с Мирабо
продолжались, король регулярно получал его отчеты и оплачивал его
долги. Мирабо допускал вмешательство в дела Франции
иностранных держав, в частности Австрии и Пруссии, и
впоследствии, когда обнаружат его переписку с королем, ее
используют для обвинения Людовика в предательстве интересов
нации.
2 апреля 1791 года Мирабо скончался, лишив трон опоры «в стане
врага», и Мария Антуанетта, остро чувствовавшая, как над головой
семьи сгущаются тучи, уговорила Людовика бежать. Но так как он
наотрез отказался покидать территорию Франции, решили, что они
отправятся в Мец, крепость рядом с германской границей; оттуда,
окружив себя верными войсками и призвав на помощь войска
соседних монархов, король начнет наступление на революцию.
Верный Ферзен занялся материальной частью подготовки к побегу:
карета, снаряжение, паспорта... Понимая, что его бегство развяжет в
стране гражданскую войну, Людовик оставил «Королевский
манифест, составленный по выезде из Парижа, и адресованный
всем французам». В нем он, укоряя Собрание за то, что депутаты
фактически отстранили его от власти, призывал к восстановлению
порядка и согласию. Но когда этот документ нашли, он лишь еще
больше настроил парижан против короля.
Побег не удался — то ли из-за плохой подготовки, то ли из-за
амбиций королевы, желавшей путешествовать по-королевски, то ли
из-за Людовика, не пожелавшего, чтобы их сопровождал иностранец
Ферзен. То ли потому, что, выбравшись, из Парижа, свежий воздух
свободы вскружил голову королю, по-прежнему верившему в любовь
«своего доброго народа». А еще у кареты сломалось колесо, и, как
пишет Мона Озуф, вместе с ним порвалась та нить, что соединяла
короля с его народом. Народ потребовал установления республики.
А республике король не нужен. Время ускоряло свой бег, но для
короля оно топталось на месте.
После восстания 10 августа 1792-го из узников Тюильри король и его
семья превратились в узников старинной башни Тампль. 22 сентября
1792-го началась новая эра: Франция стала республикой, а ее
бывший король простым гражданином Капетом (получив фамилию
основателя династии Гуго Капета). Любовь, согласие и благочестие
скрашивали монотонные дни в узком семейном кругу. Настоящая
-----I 213 I----
руссоистская идиллия — только в заточении, без надежды на
лучшее, о чем свидетельствовали выкрики с улицы и надписям с
угрозами, появлявшиеся на стене напротив их окна.
Толчком к началу процесса над королем послужило сообщение
слесаря Гамена, до революции обучавшего Его Величество
слесарить, об оставшемся в Тюильри личном сейфе короля. Когда
сейф вскрыли; бумаги, обнаруженные в нем, вызвали бурю
негодования среди республиканцев. Узнав, что Мирабо получал
деньги от короля, народ в негодовании расколотил бюсты бывшего
кумира, а парижане выбросили его прах из Пантеона. Переписка
Людовика с иностранными державами давала повод обвинить
короля в двуличии и в ведении тайных переговоров с вражескими
державами. Коммуна от имени санкюлотов Парижа потребовала
мести за страдания, причиненные Людовиком XVI народу. Робеспьер
заявил, что речь пойдет не о судебном процессе, ибо члены
Конвента — не судьи, а о «мерах общественного спасения», об «акте
государственной прозорливости». «Людовик должен умереть, чтобы
здравствовало отечество», — пришел к выводу Робеспьер, а Марат
предложил устроить открытое поименное голосование, иначе говоря,
предложил депутатам повязать друг друга кровью короля. Депутаты
ощутили холодное веяние черных крыльев смерти: тех, кто не отдаст
голос за смерть короля, никогда не признают истинными
республиканцами. В результате 387 депутатов высказались за казнь
Людовика, и 334 — против.
20 декабря 1793 года Конвент вынес Людовику Капету смертный
приговор. «Когда не станет короля, это еще не значит, что одним
человеком станет меньше», — словно подводя итоги голосования,
проворчал депутат Манюэль. О покладистом, добродушном и
недалеком Людовике-Августе, оказавшимся на троне исключительно
волею случая, никто даже не упомянул. «Людовик умел только
любить и прощать; а еще он сумел умереть; а если бы он умел
карать, он смог бы править», — пришел к выводу один из его
современников.
-----I 214 I----
Этот воздух пусть будет свидетелем
Дальнобойное сердце его
И в землянках всеядный и деятельный —
Океан без окна — вещество
О. Мандельштам
«Стихи о неизвестном солдате»
Эмма Григорьевна Герштейн читала стихи Мандельштама очень
строго, сосредоточенно, немного сухо, как читают
автобиографическую прозу. Будто бы говорила: да, это о войне и
мире, о неизвестном солдате, но немного и обо мне.
Очевидно, что она совершенно точно знала, что хотела сказать,
и мандельштамовские строки были кратчайшим путем ее мысли,
ее опыта, ее судьбы.
Я попал в дом Эммы Герштейн вместе со съемочной группой
телеканала «Культура» в 1999 году. Эмме Григорьевне было 96
лет, и этот год выдался необычайно урожайным. Опубликованная
в предыдущем 1998-ом книга «Мемуары» принесла Герштейн сразу
две престижные литературные премии — Букера и Антибукера.
Казалось бы, наконец, она перестала быть «неизвестным
солдатом», о ней заговорили, ее стали приглашать на теле— и
радиопередачи, чем вызывали у нее крайнее раздражение.
— Я уже несколько лет не выхожу из дому, — ворчала она, — но
разве это кому-нибудь интересно? Мы пришлем за вами машину!..
Единственная машина, которая устроила бы ее, была машиной
времени, и она и так находилась в ее небольшой квартире на
«Аэропорте». Ее обступали люди, давно ставшие историческими
персонажами, но для Эммы Григорьевны они не были историей. «О,
какой скандал закатила Наденька прямо на лестничной клетке!
Она вообще была очень скандальной женщиной, разве вы не
знали?» Речь шла о Надежде Яковлевне Мандельштам, знать
которую по вполне объективным причинам я не мог, но почему-то
-----I 215 I----
ежился, ожидая, что сейчас дверь в квартиру распахнется и
Наденька появится на пороге.
Что Мандельштам? Эмма Григорьевна всю свою жизнь занималась
изучением творчества Лермонтова и строки:
И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчет
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечет
— звучали в ее устах именно как отчет о проделанной работе.
— Я совершенно ничего не могу делать, — жаловалась Эмма
Григорьевна. — Я пишу за день не больше двух страниц...
Она просила помочь ей и из стола появлялись рукописи новых
неоконченных работ о Пушкине, Лермонтове, Мандельштаме и
других ее современниках. Я не оговорился, именно современниках.
Эмма Григорьевна чувствовала себя «неизвестным солдатом»
русской литературы, а он либо по-мандельштамовски никогда
ничей современник, либо всегда и всех.
Я приезжал к Эмме Григорьевне дважды, и обе беседы длились по
несколько часов. Больше с включенной камерой, немного не для
нее. Поражала ясность мысли и лаконичность речи. Та самая
«ясность ясеневая и зоркость яворовая» из «Стихов о
неизвестном солдате».
Часть монологов Эммы Герштейн вошли в программу «Цитаты из
жизни», часть была, к сожалению, утрачена. То, что сохранилось,
вошло в эту публикацию.
Владимир АЛЕКСАНДРОВ
-----I 216 I----
— Эмма Григорьевна, расскажите о своих ощущениях начала
революции.
— Я напомню, как Пастернак где-то написал о начале революции, о
февральской, еще до октября, что люди сходились на площадях, им
хотелось говорить друг с другом о своей жизни. Так глубоко я,
конечно, не могла тогда понимать, но я очень хорошо помню
визуально, как это выглядело: по улицам бродили колонны людей,
очень много женщин, работниц, вся улица, вся мостовая — я Москву
имею в виду — была усыпана подсолнухами, т.е. шелухой от
семечек, и пели они революционные песни. И когда сталкивались
две колонны, одни пели «Варшавянку», а другие: «Мы жертвами
пали в борьбе роковой...»1 А кто-то даже «Интернационал». Но
самая любимая была «Варшавянка», по-моему, тогда. И это
зрелище, такое колеблющееся море, захватывало, но не всех. Я
помню, когда уже был октябрь и первый декрет был напечатан, и я
прибежала домой очень взволнованная, а там сидели мой брат и
двоюродная сестра, моя сестра играла Аппассионату: «Отстань, не
мешай нам, мы слушаем музыку». И я была ими не понята тогда. Но
потом, потом есть несколько сцен, которые нельзя забыть. Я о
событиях говорить не буду, их все знают и смешно их анализировать,
но вот был такой случай, это уже 1918-й год, я тогда узнала, какая я
трусиха. Было как-то не очень светло, уже конец ночи, и что-то меня
заставило войти в столовую. А у нас такая была квартира, такая
столовая большая была, что в ней был еще и «альков», — такой
косой срезанный фонарь, окно, и что-то меня заставила туда войти,
какой-то шум. И только я подошла к окну, как бац, — пуля разбила
стекло, и я не помню, как очутилась уже у двери, я так испугалась...
я уже у двери, а там — осколки. Это выбивали анархистов из
купеческого клуба. Мы рядом жили, там сейчас ленкомовцы, театр,
вот их оттуда выбивали, и с угла, уже с переулка, пуля попала в это
наше косое окно. Вот такое воспоминание от этого времени. Еще
воспоминание. Во-первых, мы были интеллигенты, спекулянтов
презирали, и голодали безумно, это уже 19-й год. Страшный холод
был, а мы жили на Малой Дмитровке, и там безумно холодно было,
там нельзя было жить. А мой старший брат, ему шел семнадцатый,
но он был изобретательным.
--------------------------------------
1 Песня А. Архангельского:
Вы жертвою пали в борьбе роковой
Любви беззаветной к народу,
Вы отдали всё, что могли, за него,
За честь его, жизнь и свободу!
-----I 217 I----
Он на буржуйке — знаете, конечно, буржуйку, дым идет назад,
главным образом, — так он на ней жарил картофельные очистки на
рыбьем жире и тем он питался, ходил он по улице, в романовском
полушубке, который остался у моего отца еще с японской войны, тот
был на войне, был в Манчжурии, а брат был такой худенький, такой
зелено-бледный, только нос виднелся красноватый, сгибался под
тяжестью этого тулупа. А потом были парады, и я ими увлекалась
очень, я нигде не видела снимка, может быть, есть такие, где
сфотографированы первоначальные трибуны, они были быстро
наскоро построены, деревянные, они имели восточный вид, какие-то
крыши. У меня так остались в памяти, а снимков я не видела. И вот
огромная демонстрация, и по улице везут коненковского Степана
Разина, это было очень внушительно. К трибунам не подпускали, там
было огорожено, но я пролезала снизу, и там выступал Троцкий. У
него был очень хороший поставленный зычный голос, великолепнее
красноречие, но такое «элеканс», французское, он вообще оттуда,
это было необычайно эффектно, он был вождь, а вот некоторые
люди того времени, очень немногие, и те, кто только по книгам знают
о тех событиях, думают что Зиновьев и еще там кто-то, что они все
одного поля ягоды. Нет, вождем были тогда Ленин и Троцкий. И даже
были частушки, если позволите, я вспомню.
Птичка зернышко клевала
Из навоза скотского,
Моя теща обалдела,
Увидавши Троцкого.
А другая была поострее:
Что я вижу, что я слышу
Ленин с Троцким влез на крышу
И кричат всему народу
Вот вам шиш, а нам свобо…
А там обрывалось последнее. Свобода т-та-та-та... Вот такие были
частушки и куплеты. Это все передает атмосферу, то как люди к
этому относились. Еще довольно легко, они ведь не знали, что за
-----I 218 I----
этим последует. Но ЧК уже был, только пока не для всех. Были
определенные группы, которых понемножку подозревали, ну а потом,
вы знаете, «выпустили» философов. Вот это — незабываемое. Ну и
как возили коненковского Степана Разина. Подъем, конечно, был
необыкновенный.
Да. Ну, а Москва выглядела так. Улицы не чищены, все в снегу и
сугробах, потому что не было асфальта, не чистили, и всегда сбоку
были глубокие снежные белые сугробы, — очень уютная была
Москва, но из саней вываливались, потому что улицы не чистили, и
ходили пешком. В общем, я ходила с улицы, сейчас скажу, на какой
улице я жила, очень далеко уже, за Садовым кольцом, это считалось
уже не то... Не центр. А я на Скатертный переулок ходила, там была
какая-то квартира для комсомола. Во всяком случае, Леопольд
Авербах был там, и там мы учились с Идой Авербах, которая потом
была мадам Ягода, но она была школьницей пока. И вот я к ней
пришла пешком через всю Москву, через все сугробы, и там
Леопольд меня взял в обработку — что такое там Маяковский и те,
другие, а вот пролетарские поэты, Кириллов там, еще кто-то, — это
да. Он очень был назидательный и напористый, Леопольд. Но у меня
остались в памяти только прогулки через всю Москву по сугробам,
было много снегу. Потом мы в школе должны были чистить снег с
крыши сами, значит, все уже было в развале, и это было очень
большое наслаждение, прямо в небо глядели, а школа наша была на
Знаменке, там сейчас музыкальная школа, и там был забор, откуда
всегда шел шум, на переменах в футбол играли. А вот тут, на крыше,
было уже такое возвышенное настроение, прямо в небо смотрелись,
счищали снег, все это очень весело. Не думаешь о том, что вот какие
времена, что кто-то брюзжал, старики, даже мои родные, и то
пугались, что будет, что продовольствия не станет. Но нас это... мы
не понимали, хотя нам приходилось на салазках ехать на Волхонку и
получать там котел с супом, это был суп из сушеной воблы, мы
привозили его в гимназию, она еще так называлась, но была уже,
считалась как единая трудовая школа. Вот такое московское
впечатление о том времени. Да, как только случился октябрьский
переворот, какие-то знакомые над нами сжалились, уговорили, что
без спекулянтов нельзя обойтись. Да дети же помрут у вас, и дали
адрес какого-то спекулянта. Оказалось, что он не какой-то, а
настоящий Платон Каратаев. Жил он в подвале университета в
старом здании, и я пошла к нему пешком, конечно, с Малой
-----I 219 I----
Дмитровки, мы жили тогда на Малой Дмитровке, а неподалеку был
Путинковский переулок, и там жил Рахманинов, там, где сейчас кино
«Россия», дом потом снесли. Я тогда пошла через Тверскую, и
кажется в витрине магазине Филиппова, который и сейчас известен,
было пусто, все было украшено кумачом, и висел портрет Ленина. И
два завсегдатая Москвы, которые фланировали по Тверской и по
людным местам, у храма Христа-Спасителя, там же холмик был —
скверик, затем, ну, еще по таким, по излюбленным местам. Причем, я
напомню, все площади были круглыми, посредине была клумба, и
вот там гуляли, такой тамошний бродвей был, но никто ж так не
сравнивал ни с чем, все считали, что это лучшее, что есть. И вот они
прошли мимо этого магазина Филиппова, где портрет Ленина с
кумачом красным, и больше ничего, и два этих интеллигента,
элегантные по-своему, вовсе не франты, незнакомы друг с другом, с
двух сторон подошли к витрине и только обменялись взглядами,
понимающими, ни слова не сказали, но я это подметила. Так вот. А я
пошла, значит, в университет за хлебом, прямо на закате. Такой
пылающий закат был. Я вхожу туда вниз, уютнейший мужичок,
уютнейшая его жена. У них русская печь, и они пекут хлеб и продают
его. Это было событие: и вся эта прогулка, и, не знаю, как назвать,
два интеллигента, а потом пошло... Вожди стали раскатывать на
машинах, а сзади еще машина охрана. Они мчались. Были митинги в
Большом театре. Я помню выступление Радека, который очень
хороший оратор. Он говорил, что все напоминает 14-й год. Пугали,
они всегда любили пугать. 14-й год, вот будет война и все такое.
Однажды, когда я ехала за супом из воблы, на улице Ленивка... Там
когда-то Пастернак студентом снимал комнату. А я очень любила эти
места. И вот я прохожу по Ленивке без супа, который мы возили в
котле (я вообще очень любила гулять по Москве), а мой старший
брат, которому было 16, говорил, что он не может уважать человека,
у которого главное занятие — ходить по Москве. Это очень большая
пустота, по его мнению. Но я проходила по Ленивке, там был опять
магазин, такая на витрине подставка, уложенная красным,
абсолютно пустая. Пустой абсолютно весь магазин. А наверху
портрет Троцкого и больше ничего. Портрет Троцкого и пустой
магазин, покрытый красным. И вдруг... с правой стороны по этой
витрине пустой ползет вот такой величины крыса, откормленная. И
медленно важно дошла до выхода и скрылась. Знаете, это какое-то
апокалипсическое впечатление. Поэтому я вам и рассказываю, это
-----I 220 I----
Москва такая была. 18—19-е годы. Митинги были, я на них бывала, и
там была очень публика требовательная в смысле приличий.
Солдаты выступали, бородатые какие-то ополченцы, и вот один так
крикнул (они же кричали, вопили, рвали на себе рубахи), а он такой
бородатый, и он сказал, что они 4 года уже без женщин... Раздался
такой свист, как он неприлично говорит, мы не хотим слушать этого.
Это еще такое переломное время было. А потом, вы знаете, как все
это было, год великого перелома, я его ощутила так. Я не знаю,
может, я лишнее говорю?
Я ощутила его так. У меня был какой-то поклонник-кавалер, но я
была очень молодой, естественно... Он служил где-то, а после
службы, вечером, брал свой малый джентльменский набор и шел к
какой-нибудь барышне. И вот он пришел ко мне. И он вдруг говорит:
«Вы меня простите, я вынужден буду курить ваши папиросы (а он
курил «Казбек»). Нигде нет папирос, я всегда выхожу и покупаю по
дороге папиросы. Нету. И даже рассыпных нету у мальчишек
(продавали рассыпные папиросы для нетребовательных
джентльменов). Ничего нет». Вот это и было начало года великого
перелома. Потом этот же знакомый меня... очень мне опротивел,
когда самоубился Маяковский. Ну да, это через год, в общем, это
одно и то же. Он уверял: Маяковский захотел славы, он для этого
застрелился. Но это такое мнение было толпы. Очень противно.
Очень противно. И я, конечно, с ним больше не встречалась никогда,
но вот они так, понимаете... да и сейчас много таких. Таковы были те
годы.
Теперь 30-е. А я уже познакомилась у Мандельштамов с Ахматовой,
и я ее спросила, чем мне заниматься? И она предложила мне
заниматься Гумилевым. Нелегально, конечно. Ну, не то чтобы
нелегально, но — не для публики, даже не для знакомых. Я в это
вникла и была полна этим, много читала. Но надо же и на службе
быть. И это было что-то ужасное. В ГУМе были очереди на 2 тысячи
— писали на ладони — за каким-нибудь куском ситца и т.д. А
напротив был Ветошный переулок, и там я должна была что-то,
какую-то бумагу достать... Одно дело, когда это все описывают, а
другое дело, когда жизнь уходит на это. И вот — в то время я уже
была полна так называемым Серебряным веком, я думала о
символизме — я торчу в этом Ветошном переулке... Темная
передняя, а там была какая-то годовщина Сталина, что ли ему 40
лет было, не знаю, и его фотография... Стенгазета, ему
-----I 221 I----
посвященная, и там его портрет. Этот низкий лоб, это молодой еще
Сталин, но такой чужой... такое вот я запомнила. Вот тут я
занимаюсь: Брюсов, Гумилев, Вячеслав Иванов, и вот кто идет,
прямо ощутила физически, вот кто. Ну да, раз была уже стенгазета,
ему посвященная, он уже был хозяином, конечно. Вот что я
запомнила из тех времен. Потом, потом я познакомилась с
Мандельштамами и очень уже была изолирована от всех, от
обыденности советской. Это было уже как другое крещение. У меня
были некоторые задатки, и тут они развились. Это была очень
изолированная квартира от всех, но Надежда Яковлевна очень
любила общение с людьми, она как-то умела подчинять и умела
внушать, это я писала, я повторюсь. У нее был дар внушения. Она
затягивала людей, понимаете, они начинали делать то, что делала
она. И даже когда уже в очень позднее время она была у меня
здесь, а потом она учинила шумиху с одной нашей общей знакомой,
которая жила в этом доме... Я забыла у этой знакомой очки и
вернулась, но к ним нельзя было стучать, было поздно. Надя ничего
ничего не хотела слушать, подняла дикий шум — что там не
открывают, что там то-то. Я потом пожаловалась Харджиеву
Николаю Ивановичу на то, что она натворила, как это было
бестактно, грубо и некстати. Он меня спросил, он мне задал вопрос,
от которого я очнулась. Он спросил: да, очень плохо, но почему вы с
ней выходили, почему? Я же знала, что этого нельзя делать. Она
затягивала, она подчиняла себе, подчиняла, и про это надо сказать.
Но это, конечно, не общий взгляд на 30-е годы.
— Мандельштам любил Москву или он как-то к ней особенно
относился?
— Нет.
— Не любил?
— Он не только не любил. Да, я забыла вам сказать, какая же была
Москва тогда, и где я жила, когда мы познакомились с
Мандельштамом. Мы жили на Сухаревке, потому что там был
институт Склифосовского, который моему отцу предложили,
назначили директором и поручили организовать институт, он был
хирург, большой общественник и очень хороший администратор.
Какая-то касса взаимопомощи была, какая-то такая большая
организация, землячества были, и он. С ним работал Обух, а он уже
был большевик, кадровый, из верхних. И вот он привлек моего отца
и назначил его директором Склифосовским... Потом отцу поручили
-----I 222 I----
на Полянке организовать сыпнотифозную больницу для
ответственных работников, а там дали квартиру в саду. Был большой
сад, была квартира, и мы туда переехали. И тогда я ходила в
университет мимо Кремля. Я не могла себе представить, как можно
жить где-нибудь в другом месте. Каждый раз я должна была пройти
Малый Каменный мост, совсем не такой тяжелый, как потом
построили. Легкий он был. Напротив была Цветковская, кажется,
галерея, она и сейчас там, по-моему. Там художники жили. Потом
какой-то очень многоэтажный пестрый дом. Улица наша называлась
Щипок, к ней прилегала Зацепа, а это была, как это называется,
застава Щуп. Она была, на самом деле, не Щипок, а Щупок, там
щупали, а на Зацепе уж зацепляли, или наоборот, не знаю. Такие
названия. Ночью слышались, совершенно как в провинции, свистки
паровозов от Павелецкого, от железной дороги. Затем запах... как
они назывались... золотоноши (Так у Э.Герштейн. — Ред.), которые
очищали. Без канализации были эти районы, и такой очень слабый
запах от их бочек был, который с этими паровозными гудками
составлял что-то. Как назвать, я не знаю, но что-то. Что
запоминалось. Ну, так выглядела Москва в 30-е годы. Грязь. Причем
Москва всегда была такая. Когда мы впервые приехали, во время
войны, Первой, конечно, мы удивились, — что это такое? Какие-то
выбитые тротуары кирпичные, ничего нарядного. А нас тогда сразу
повезли в Кремль, — пожалуйста, доступ был свободный. Показали
Царь-пушку, Царь-колокол, а кругом все это такое, невзрачный город.
Ну, так и говорили: большая деревня. Вот такая была Москва. А уже
когда свалили храм Христа, там была жуткая грязь, непролазная, и
еще там строилось метро. Это была совершенно другая Москва,
совершенно.
— Эмма Григорьевна, а почему Мандельштаму Москва не
нравилась?
— Во-первых, ему не нравился Иван Великий. Мне это очень не
нравилось. Недоросль, он любил архитектуру европейскую и бывал
за границей, и читал. Влюблялись мы все в запад настоящий с его
архитектурой, влюблялись по книгам, по альбомам, репродукциям. А
он побывал там. Тогда было естественно поехать за границу. И у нас
это было, до 37-го года. Во время НЭПа можно было туристическую
поездку организовать тем, кто безумно этого хотел. Какие-то гроши
собирали, чтобы заплатить, все-таки побывали. В Италии, во
Франции. Это еще было, потом было уже все заперто. Это 30-е годы,
-----I 223 I----
я не знаю.
— А вы как сами, чувствовали, у Надежды Яковлевны была
способность приманивать, а у Москвы была такая способность
приманивать? Вы ощущали на себе, манила она вас к себе или нет?
— А как же! Румянцевский музей, библиотека. Это была такая
красота! Я там с 20-го года была читательницей, и там был общий
зал, черные столы длинные, никакой элиты, никаких спецзалов еще
не было. Вот там сидели и читали. Колонны белые, внутри такая
лепнина, это красота, это была Румянцевская библиотека,
Пашковский дом. Она еще не была Ленинской — вот что
приманивало. А мне говорили: У тебя нет работы. Тебе не нравится,
поезжай в деревню, вот будь культурной и будешь работать в избе
читальне. Я была в ужасе от этого. И потом, а что ты тут видишь? А
я вижу Ленинскую, да, она уже была, нет, еще не Ленинской. Ну,
библиотека. Вот это приманивало очень. Ведь там еще было очень
много книг, еще не раскрали.
— А театр вы любили?
— Да, обязательно. Я расскажу, какой спектакль впечатление на
меня произвел, я не забываю, никогда не забуду. Это
мейерхольдовский «Великодушный рогоносец», причем потом его
ругали, и мне даже приходилось в пятидесятом году какие-то беседы
проводить с Ильинским в «Огоньке», так он так ругал спектакль, что
я не могла понять этого. Значит, там был фон — кирпичная стена, но
это наше, это рабочее, это современное. Мейерхольд же ходил в
буденовке и в шинели. Они были в прозодежде все, и это была
биомеханика. Но у главного героя, у Ильинского, была пупочка такая,
бархатный галстучек такой, шнурочек вот, так что он отделялся. Но
потом мне пришлось говорить с ассистентом режиссера, она была
женой Гарина. Она говорит, что у них никаких — там же
биомеханика, акробатика просто, — никаких смен рубашек, никакие
мокрые они не выжимали. Нет, это они делали идеально, как
циркачи. А потом там было так: одни были поклонники Бабановой,
необычайная актриса, а другие — поклонники Ильинского. Ну, более
или менее. А потом я узнала, что они были на ножах — Бабанова и
Ильинский. Но этого нельзя было себе представить там, в спектакле.
Ильинский говорил мне, уже в пятидесятом, что ему так не
нравилась Бабанова, что он хотел, чтобы ему дали другую актрису
на эту женскую роль, он не мог с ней. Я не знаю, искренне он это
говорил или нет, но все равно это был неотразимый спектакль.
-----I 224 I----
Между тем, там было жуткое содержание, и мне говорила Локшина,
они сидели на определенных местах с Мейерхольдом... Нет, вообще
не было разговоров специальных, и это видно по моей книге, по
моему. Я сейчас перечитываю первую часть моей книги, она была
напечатана в Париже: «Новое о Мандельштаме». Я там только
фиксировала, что он говорил, но только сейчас я это понимаю. Ну,
во-первых, он со мной не говорил, ему неинтересно, ему нужен был
очень квалифицированный собеседник, с которым ему хотелось
спорить. И поэтому мы не говорили о театре, почему он не любит
театр, но все свои шутки, конечно, он выкладывал, но так вот, как я
отдельные замечания. Но я только теперь их понимаю. Они как-то у
меня открылись.
— А как он реагировал на живые события?
— Очень, очень. Вот правый уклон его очень волновал, и он говорил:
Ну, все притихли и смотрят, кто победит. Так он говорил. Он очень
интересовался этим.
— А ваша точка зрения совпадала с его или не всегда? Вы с ним
спорили?
— Нет, никогда, что вы, что вы. С ним нельзя было спорить, но он
очень хорошо объяснял, если я говорю: я этого не понимаю. Очень
благодушно, я бы даже сказала. У него не было так, что вот не твое
дело, не твоего ума дело, нет. Такого у него не было. Он уважал
собеседника. Это петербургское. Ну, не знаю. В нем всего было
столько, такая мешанина была, что очень трудно одним как-то черты
его определить.
— А вы были модницей в то время?
— Нет. Наоборот. Не было денег на это. Но одно выходное платье
обязательно. Без этого нельзя было жить. Какое-нибудь
крепдешиновое платье — это необходимо. А уж если и на это нету,
тогда уже бедствие. А так нет. Я не была модницей, ни капельки. И
Надя не была, но она щеголяла нищетой и уродством. Это все было
модно как раз очень.
— А Анна Андреевна?
— Анна Андреевна, она была нищей, у нее не было денег. Ей привез
с Украины Пунин вышитое такое, вышитое платье... простое. Ну, так
это было большим событием. Нет, она ходила в рубище. Но все
равно, когда к ней заходили в квартиру, дамы были более или менее
одетые. Служащая там дама какая-нибудь, она была прилично
одета, как полагается в учреждении все-таки. Сумка была, обувь
-----I 225 I----
была, такая, как носят. Но она выглядела убого рядом с Ахматовой.
Это очень многие мемуаристы подчеркивали. Ах, даже уверяли, что
у нее была дыра в халате. Ничего подобного, дыры у нее не было,
но было рубище, которое выглядело очень красиво.
— Но вы ощущали, что по одежке встречают, или, когда приходила
Ахматова, о таком никто не думал?
— Нет. Тогда никто не думал. Они все подлизывались к ней больше.
Ну, в общем, она просила меня с ней пойти к Раневской, а когда мы
позвонили и нас впустили, Анна Андреевна говорит: «Знаете, вы
снимите пальто здесь. — У меня было очень жалкое пальто, а так
костюмчик ничего, приличный. — Вы уж здесь снимите, чтобы это не
фигурировало, это жалкое пальто». Раневская могла же высмеять
кого угодно. Она волновалась за меня. Но Раневская очень была ко
мне расположена. Ну, правда, после смерти Ахматовой все как-то
хотели встречаться. Она меня встречала как гранд-даму, Раневская:
«Подвиньтесь, сядьте поудобнее». Угощала, вообще такая была
светская. Ну, актриса. А может, искренне, не знаю. Она мне дала
самиздат «Собачье сердце».
— А вы лично ощущали масштаб людей — Ахматовой,
Мандельштама?
— Безусловно.
— В чем это проявлялось?
— Во всем, во всем. Я не знаю, некоторые... Вот меня раздражает,
прямо скажу. Вот последнее самое окружение Ахматовой.
Раздражает потому, что они воображают — я недавно где-то
прочитала, — что у Ахматовой была школа: Найман, Рейн, кто там
еще. Вот эти все мальчики. А Ахматова была в таком положении, в
таком возрасте, что она была рада любой помощи. Конечно, ей было
приятно, что они все к ней пришли. Ее катали в кресле, если она не
могла ходить уже, и прислуживали ей, и развлекали, конечно. Во
первых, рассказывали, что было, что видели, — жизнь была.
Молодые люди, очень ее любящие, так казалось, во всяком случае.
Но назвать это школой, назвать, что... ну, кое-чему она их учила,
очень поверхностно, — что не надо складывать по складкам носовой
платок выглаженный, а надо смять его наоборот, надушить
хорошими духами или одеколоном и сунуть в карман уже смятый. А
наши до сих пор ведь, сейчас перестали, а то высморкается, потом
сложит аккуратненько и положит в карман. Она не могла, она же
воспитана была иначе, но это было не ахматовское, а просто
-----I 226 I----
человеческое, от того общества. Потом сюда, в нагрудный карман,
надевали ручку, что-то еще, папиросу что ли и расческу. Она
говорила: «Мне всегда хочется спросить: а где ваша зубная щетка?
Почему они тут носят расческу? Потому что он снимет шляпу или
там кепку, так надо волосы пригладить. Ну, не понимает». Ну, и не
поняли. Так многого и не поняли. Вот она таким вещам учила, а друг
ее был настоящий в этой компании — Бродский. Потому что он был
поэт, у них был свой разговор, который бывает между поэтами. Я не
могу его передать, он сам не может, он ничего особенно не
передавал. Он ее очень любил, потом он говорил, что Цветаева
лучше Ахматовой, но в зрелом уже возрасте. Дело его, в конце
концов, но он ее очень и очень любил, и у них был свой разговор, и
даже она ему писала письма. Она же не писала писем все время
сталинское, она не могла. Это были не письма, а записки какие-то, а
есть письма. Они печатались. Иосиф то-то и то-то, у них был свой
разговор, а все остальные, которые сейчас фигурируют, это фикция,
это не разговор.
Ой, я забыла. Я хотела вас развлечь чудным рассказом об
Ахматовой. Я прочту. Вот черновик, это рассказ Марии Павловны
Ольшевской, невестки Нины Антоновны Ардовой, жены ее брата.
Она была у меня, она такая очень шустрая женщина. Руки у нее
умелые, она мне помогала там что-то подправить. Я должна была
поехать в Дом творчества, и она меня собирала, так сказать, и при
этом не закрывала рта. И вот какой случай был.
«Приезжаю я на Ордынку, а Виктор Ефимович воскликнул:
— Вот вовремя приехали! Надо проводить старух на вокзал. Анна
Андреевна едет в Ленинград, а Раневская едет к ней в гости. Миша
должен срочно уйти. Я не могу. Ничего не надо, машина уже стоит во
дворе, поезжайте с ними и посадите в вагон.
Вышел с нами к машине, посадили дам в салон, я сажусь рядом с
водителем. Доехали уже до Моссовета, и Фаина Георгиевна
спрашивает:
— А где мой чемодан?
Анна Андреевна:
— Какой чемодан? Зачем вам чемодан?
— Ну, у меня там зубная щетка, мыло, полотенце. Мне он нужен.
А Анна Андреевна:
— Я езжу без зубной щетки, мыла и полотенца. Мне все дают. И вам
дадут у нас.
-----I 227 I----
— Нет, я не могу без чемодана, он мне нужен!
Шофер тихо говорит мне:
— Я никаких чемоданов в машину не брал.
Командую решительно:
— Живо обратно на Ордынку!
Анна Андреевна:
— Не нужно.
Я:
— Мы не можем ехать без чемодана!
Анна Андреевна:
— Но зато поезд может уехать без нас.
Шофер все-таки гонит машину переулками, какими-то закоулками
и приезжает на Ордынку. Только мы въехали во двор, первая
увидела Анна Андреевна: одиноко стоят прислоненные к стенке
противоположного дома два небольших чемодана. Анна Андреевна
открывает дверь машины, пола серого пальто повисает в воздухе, и
спокойно говорит, как будто так и надо:
— Ну, вот и наши чемоданы.
Шофер, сломя голову, снова мчит на вокзал. К нашему счастью, ва-
гон оказался последним, то есть первым от выхода на платформу.
Только я их посадила, поезд медленно тронулся с места. Вернулась
я на метро на Ордынку, рассказываю Ардову. Он хохотал как
сумасшедший. И как только эти чемоданы во дворе никто не унес?
Удивительно!»
— Эмма Григорьевна, ваши мемуары — удивительно женская книга.
В ней много женской интуиции, женских оценок...
— Да, я сама об этом думаю очень много. Дело в том, что на Западе
очень много ученых женщин, и не только ученых, но, видите, теперь
их привлекают уже не к общественной деятельности, а к
политической, и они как будто справляются. Я не знаю, нам трудно
судить, но справляются. Потом у нас часто рассказывают, что
делается в регионах, там тоже есть женщины очень толковые, и
очень хорошо говорят. Пожалуй, получше мужчин. Там есть такие что
разбогатели, но и тоже все-таки предпринимательство, пусть
отрицательное, но темперамент, энергия, об этом, кончено, еще
будут писать, конечно, и изучать, что это такое. Но есть много
отрицательного.
— А что отрицательного?
— Что отрицательного? Цинизм в женщине, который превосходит
-----I 228 I----
мужской, потому что мужчины... но, в общем, я женщина, поэтому не
буду восхвалять мужчин. В них много неприятных для нас сторон, но
они иногда краснеют. Вот это можно сказать точно: мужчины иногда
смущаются. Женщина, когда она уже перешла какую-то границу,
ничего ее не сокрушит. Она может ругаться, хвастать этим и даже
уже не замечать, как она выражается и как она показывается.
Сейчас этого не будет, это уже надоело — этот весь стриптиз и все,
но они превосходят, по-моему, цинизмом мужчин. Науке неизвестно,
почему, но кругозора такого большого не может быть у женщины. У
нее другое качество совсем, — интуиция, конечно, гораздо больше. У
мужчин, конечно, у избранных талантов есть интуиция — у ученых, а
так нет. Они головой работают главным образом. А женщина —
эмоция.
— А где грань? Когда вы вспоминаете о ваших отношениях с
Надеждой Яковлевной, трудно провести грань, где кончается
интуиция и начинаются эмоции? Это связано непосредственно с
этим человеком?
— Именно с этим, конечно. Она поразительно себя вела. Я вот вчера
говорила с Лиснянской, которая только что получила такую
благородную... ей присудили солженицыновскую премию, это очень
почетно и так благородно. Она меня попрекнула: «Вот как же вы
пишете о Надежде Яковлевне, что вы не были подруги. Значит, она
вас во чтото посвящала, а вы ее разоблачаете?» На самом деле, это
неумение читать по Лиснянской, потому что ясно, что Надежда
Яковлевна вся была на людях, у нее никакого не только не было
стеснения, а было влечение к этому — чтобы обязательно все знали.
Она иногда даже такие вещи писала, если ее взять письма. У нее
заболела невестка, это какая-то очень тяжелая и интимная вещь —
болезнь. Она работает, невестка-художница. Она пишет
приятельнице — вдове Грина. Есть это письмо, оно в архиве. Она
рассказывает, чем больна эта ее ближайшая родственница. У нее
нет даже какого-то, пусть инстинктивного, чувства стеснения. Нету
совсем. Потом были такие эпизоды: Евгений Яковлевич, ее брат, и
Надя украли у меня Шпенглера «Закат Европы». Они сказали, что
ничего подобного, у них свой. У меня он был весь исчеркан так, как я
его понимала. Конечно, я не могла понимать всего, объем у него
очень уж большой. И все время они мне говорили, что это глупости и
вообще книга мне не нужна совсем, а вот они умные, они будут
изучать. С тех пор прошло много лет, настала война, и Надежда
-----I 229 I----
Яковлевна уже была в Калинине, то есть в Твери, тогда это был
Калинин. Пришли немцы, и они бежали, их эвакуировали всех. И она
мне говорит: «Да, а вашего Шпенглера сожгли немцы». Она помнит,
значит, что она у меня украла Шпенглера, и отрицала это, я не знаю,
с каких пор, с двадцать девятого, допустим, или тридцатого года —
десять лет, а теперь уже совершенно спокойно говорит: «А вашего
Шпенглера сожгли немцы». И я ей верю, действительно она не могла
бежать с Шпенглером под мышкой, это была уже действительно
правда. Потом еще такие же эпизоды. У нее была память на
собственную вину, и ей это доставляло удовольствие. Ей это
нравилось. Нет, она сатанистка настоящая, Мандельштам. Надежда
Мандельштам. Так вот она была сатанисткой, и мы с Сергеем
Александровичем Надеевым, который здесь присутствует, не
согласились в одном. Он говорит, что она была ничтожество как
талант, я говорю нет. Ее главная черта — подлость, потому-то я
приводила в своей книге, какие она писала письма Харджиеву, какие
письма! Она ему писала так: «Знакомых много, а родной только
один, вот вы! Я не знаю, наши мамы тут, я не знаю, в каком мы
родстве, но вы близкий мне человек». И она никогда не забудет того,
что когда она узнала, что Осип Эмильевич погиб, она была у него, и
как он умел к ней подойти и говорил: «Надя, ешьте. Это дорогое
печенье, ешьте, это сосиска. Это для меня как знамение, как
талисман». А потом она уже дошла до того, что писала, говорила
мне, звонила, — я ведь с ней и поссорилась из-за этого, — он вор.
Он украл у меня рукопись, и, самое главное, — она написала в
книге, — что люди очень чурались знакомства даже не только с
врагами народа, но и с членами их семейств. «И Харджиеву не было
неудобно», — так она пишет в книге, можете ее прочесть. Написать
про нас, не стесняясь, что мы ее избегали, потому что она
родственница, жена врага народа. И поэтому она сделала вид, что
кто-то донес, такое выражение вообще, донес Ахматовой, что
Надежда Яковлевна превратилась в скучную учительницу. Она не
знала, кто из нас. Кстати, это я была, но я вовсе не доносила, а
говорила Анне Андреевне: «Надежда Яковлевна так увлекается тем,
что делает, что она и тут на уровне учительницы». Она же
учительницей была. Потом она писала в своей книге, что был ордер
на ее арест, но она ускользнула, ее по недосмотру не арестовали. То
есть, ей нужна была эта честь страдалицы. Она страшно
изменилась. Она показала свою сущность.
-----I 230 I----
— Вы думали, что она была другой?
— Это было... а может быть, она была очень ласковой? И очень
чуткой. Она умела совершать поступки, чтобы их одолеть. Вот даже
у меня есть ее письма, когда они поехали в Калинин, ее никто не
звал. Кстати, она обменяла... дело в том, что квартира, которую
получил Мандельштам в свое время, она была Осипа. И когда Осипа
взяли, то Надежда Яковлевна ездила с ним, но она очень часто
приезжала в Москву. А мать ее тут же жила. Правда, их потеснили,
забрали одну комнату, но она же была прописана там. И в конце
концов, Надежда Яковлевна эту квартиру обменяла на Калинин. И
тогда она описала в книге, как ее преследовали. Ну, конечно, ее
преследовали. Но всех преследовали. У нее только было с жилищем
очень плохо. А потом она на всех людей, которые ей помогали,
методично... Есть такой инстинкт у людей, к сожалению, подлых, не
быть никому обязанными. Если тебе кто-то оказал благодеяние, тебя
спас, то она уже таких людей ненавидит, благодетелей. Вместо того,
чтобы быть благодарным и сказать, ну, я никогда не могу расстаться
с ним, я так благодарен, правда? Он спас меня. А она, наоборот, про
всех говорила плохо, — ну, я сейчас этим занимаюсь. К сожалению,
у меня рука болит, поэтому я с очень большими интервалами диктую
и никак нельзя дойти до конца, потому что нет возможности.
— Получается, что Цветаева права, когда говорила, что давать надо
только богатым, помогать только сильным. Они поймут, они оценят?
— Да? Я не знала, это у Цветаевой это есть, да?
— Да.
— В записи?
— Да.
— Да? Ну, Цветаева это была сложная тоже штучка.
— Вы общались с Мариной Ивановной?
— Нет, я только один раз ее видела. Вот когда было у нее свидание
с Ахматовой. Причем, очень интересная вещь. Это свидание
Ахматовой с Цветаевой — первое личное — было за две недели до
начала войны. Она считала, что это был июль, нет, июнь, сороковой
год, когда война началась, но не с нами. Потом я спрашивала
Николая Ивановича, когда это было? А это было именно у него, в его
квартире было. Он жил рядом с театром Красной армии, и там как
раз шла премьера, уже несколько раз проходила, участвовала
Ардова-Ольшевская в пьесе Шекспира. И Анна Андреевна сказала
мне, что она будет у Харджиева, что там будет свидание с
-----I 231 I----
Цветаевой, чтобы я за ней зашла, и мы пойдем вместе в театр. Это
очень близко от его жилья. И я пришла, и там была Цветаева, я это
описала: как себя вела Цветаева, как вела себя Ахматова, а потом
мы все вместе вышли и потом разошлись. Значит, Цветаеву
провожал приятель Харджиева, который ее и привел, а она очень
чуралась трамваев, автобусов, и они пешком пошли. А мы пошли в
театр, Харджиев нас провожал в театр. Вот это один раз, когда я ее
видела и описала. А во время войны, или перед войной, я
познакомилась с невесткой Цветаевой, сестрой родной Эфрона,
мужа Цветаевой.
— Елизаветой Яковлевной?
— Елизаветой Яковлевной. И с тех пор я была с ней дружна и
близка очень. Мы разговаривали о Цветаевой, но не слишком. Я
вовсе не так интересовалась Мариной. Ахматовой я задала один
вопрос, причем я даже не знала, какой в нем смысл. А сейчас я уже
знаю, какой в нем смысл. Вот сейчас. А задала я его в самом начале
знакомства. У нее было стихотворение о безголосом соловье, так
сейчас не могу процитировать точно, но там соловей безголосый,
весь нахохлившийся, сидит и слушает, как другие поют, а он не
может. Но, казалось, то ли он заболел и потерял голос.1
-------------------------------------------
1 Речь идет о стихотворении Анны Ахматовой
Как вплелась в мои темные косы
Серебристая нежная прядь
Только ты, соловей безголосый,
Эту муку сумеешь понять.
Чутким ухом далекое слышишь
И на тонкие ветки ракит,
Весь нахохлившись, смотришь не дышишь,
Если песня чужая звучит.
А еще так недавно, недавно
Замирали вокруг тополя,
И звенела и пела отравно
Несказанная радость твоя.
-----I 232 I----
И я спросила: «Вообще бывают соловьи безголосые? Бывает такая
шутка природы?» — «Нет, это я придумала». И только теперь я
поняла, что это вообще не ее метод творческий, но об этом я сейчас
говорить не могу. Я надеюсь, что моя работа будет напечатана все
таки, и там будет это выяснено. Но тогда я просто так спросила. А
что же, они существуют, такие соловьи? Вот. А это была она, на
самом деле. Она была безголосый соловей. Она все время писала, и
все это не только было угроблено, но она была растаскана, и она не
один раз сожгла очень многое. Когда Леву брали последний раз, у
нее делали обыск, и, когда они ушли, она мне рассказывала, как это
было. Совершенно не так, как описывает Надежда Яковлевна
Мандельштам, которая любит... у нее такая неквалифицированная
манера: услышит что-то, и ей уже кажется, что она про это знает, и
рассказывает. И вот она пишет, что когда взяли Леву, Ахматова
кричала. А мне Ахматова рассказывала с большим стеснением и
смущением, потому что это очень патетичная сцена, — как она
благословила Леву, он встал перед ней на колени, и попрощались.
Его увели. А потом, она говорила, я потерла сознание, а очнулась, —
они были еще тут. ГПУшники, но уже, наверно, не НКВД, а как они
назывались? А теперь вставайте, мы будем делать у вас обыск. У
нее делали обыск. И когда они ушли, она схватила пачку, все то, что
было разбросано, и бросила в печку, у них была печка в комнате,
такая временная печка. Так она мне говорила, и действительно она
многое сожгла. Но, если мы об этом заговорили, я вам расскажу
эпизод, который я никому не рассказывала и не записывала, а
собиралась записать.
Так вот я вам сейчас расскажу. Когда у нее делали обыск, то
следователь, достаточно грамотный, чтобы разобраться, нашел у нее
«Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама. Эти стихи
произвели на него сильнейшее впечатление. Он спросил: «Кто это
писал?» Ахматова ответила: «Осип Мандельштам». И всё. А он взял
эти стихи, не знаю, кем были переписанные, то ли рукой
Мандельштама, то ли Надежды Яковлевны. Этого я не знаю, она мне
не говорила, но главное то, что этот следователь — я так
представляю, они пришли 7 ноября или 6, нет, 7-го, — в праздники,
когда человек немного расслабляется: не надо никуда идти,
праздник, да? Они явились с утра, и был вот этот обыск, пока он
был, уже стемнело. Ленинград, ноябрь. Анна Андреевна говорит: Он
сел к окну и прочитал очень внимательно эти стихи, потрясенный
-----I 233 I----
следователь. И у меня так записано для себя, что он, очевидно,
воевал где-нибудь на фронте. Когда деревья, огромные вековые
деревья с корнем вырывались, и читал эти строки:
И дружит с человеком калека:
Им обоим найдется работа.
И был потрясен этими стихами. Вот хорошо, что я это сейчас
рассказала. Это очень интересный факт. Как это все
перемешивается, понимаете?
А теперь расскажу второй из этой же области. Когда было
постановление о Зощенко и Ахматовой, то у них, у Мандельштама и
Ахматовой, были противоположные манеры общаться с людьми.
Мандельштам хотел втянуть как можно больше в свою беду, и, как
ему казалось, — он этим сам себя обманывал, — что беда не так уж
велика, я так это понимаю. Ну, ничего особенного, что вы так
боитесь? А Ахматова страшно боялась погубить, особенно
молодежь, потому что к ней всегда кто-то приходил читать свои
стихи, а она никого не пускала. Она говорила: «Нет, нельзя, нельзя!»
Но к ней пробрался один, как он пробрался, я не знаю, артист цирка,
акробат что ли? И он сказал: «Хотите, выходите за меня замуж,
хотите, усыновите меня. Я вас беру на свое иждивение». А Ахматова
говорит: «У меня есть сын. Лева есть!» И это было, по-моему, очень
трогательно. Артист цирка. Не писатель, они боялись поздороваться
и делали вид, что они незнакомы, особенно с Зощенко. Это было
наглядно очень. Я знаю, что один из его хороших друзей, он же
всегда был в среде, встретил Зощенко после этого постановления и
сказал: «Миша, у меня семья», — и ушел на другую сторону. А этот,
значит, циркач пробрался и вот берет ее на свое иждивение — ее же
лишили карточек. Он говорит, что если она хочет, то пусть выходит
за него замуж, хочет — пусть усыновляет, все равно он ее не
покинет. Потом она приезжала в Москву и рассказывала. А я
запомнила: такие вещи, они очень интересные.
— Ваш отец был врач?
— Да, врач был отец. А мать домашняя хозяйка, так называлось.
Отец — врач, мать — домашняя хозяйка. Вот такие родители.
— А как сформировалось решение стать исследователем
литературы? Повлияло ли знакомство с Мандельштамом?
— Нет. Лермонтов. Лермонтов, Эйхенбаум...
-----I 234 I----
— Я имею в виду, когда вы решили стать исследователем, после
того, как попали в литературную среду или нет?
— Нет. Вообще, у меня была такая наклонность. Я что-то писала,
пока училась в школе, да. Ну, это все сказывается. Все были какими
то ученицами, потом с некоторыми я встречалась, которые как-то
выделялись, потому что общая масса не может, потому что это не
массовая, собственно, вещь. В школах, в гимназиях все же учились.
Так вот мои сочинения читали в другом классе. У нас была особая
учительница, это особая история в нашей гимназии. Так вот я и тогда
писала, и совсем не плохо, — то есть, уже так, как я потом
выработала свой почерк собственный. Спрашивали, что ты там такое
пишешь? Мало ли что! И уже тогда, в старших классах, начиталась
Ибсена. И надо было написать сочинение о «Полтаве», и я
написала, что главный герой был Мазепа. Сильная личность — это
по Ибсену. А другие мне говорили: «Что ты пишешь? Какую ерунду?
Сочинения совсем не так пишут. Нет, ты никогда не будешь писать».
— Но относились хоть с уважением? Андрей Белый вспоминал, что
его травили за то, что он писал в гимназии. Издевались над ним.
— Да, конечно. Ну, Белый — это такая величина, вы знаете? Он же
такие заумные вещи писал, и «Антихрист», и все это было. Он был,
конечно, фигура такая. Я его не знала, я читала, я его слышала в
Политехническом музее, когда он приехал из Берлина, и он танцевал
фокстрот. Читал лекции и показывал, как танцуют, один, без пары. И
вообще, у него были танцевальные жесты. И вообще, чего там
только не было, и, когда я это читала, я думала, я очень люблю
Андрея Белого. Тут тебе и буддизм, тут тебе и восток, и все что
угодно. Они были очень сильные по объему кругозора. Это, конечно,
было большое возрождение, безусловно. Но все кончается.
— У вас, действительно, удивительная судьба. Судьба нашего века.
— Да, это и интересно. Женские судьбы интересны. Каждая, с
которой сталкиваешься, это как в первый раз, понимаете? Вот у
меня нет биографии, но это другое. У меня есть внутренняя жизнь,
понимаете? Вот так сложилось.
— Вы всегда занимались теорией литературы в какой-то степени...
То есть вы занимаетесь биографией?
— Да, я занимаюсь многими биографиями, но не биографией
вообще, а всеми спорными и еще нерасследованными моментами
биографии. Так случилось, что я занималась Лермонтовым, с него я
начала, потом Пушкиным пришлось заниматься, то есть, это
-----I 235 I----
напоследок как раз — Пушкин. А потом я, познакомившись с
Мандельштамами и Ахматовой, постепенно входила вначале просто
в поэзию их, сколько могла, а затем и в биографию, а сейчас, уже
после того, как вышла моя книга, я пишу, так сказать, резюме, эпилог,
в котором я уже даю портреты, как я понимаю Мандельштама и
Ахматову.
Теперь почему я так выделяю, что я занимаюсь тем, чем не
занимаются другие? Потому что в XIX веке вообще не было такой
культуры. Например, Бартенев, когда он получал и хранил, он же
был коллекционер, издатель Русского Архива, и у него были
рукописи Пушкина. Так он очень уж любящим Пушкина отрезал
кусочек от Пушкина и дарил. Все это было на таком уровне
коллекционерства. Что касается науки, ну, наука... много было в XIX
веке всякого очень интересного, важного сделано. Ну, в отдельных
моментах. Не биография, это грубо сказано, — судьба, надо
говорить, о судьбе. Очень много оставалось нерасследованным
совсем. И люди не знали, как подойти. Оказалось, что у меня есть к
этому способности. И моя работа исследователя очень близка к
работе следователя. Я, например, часто слышала даже в печати
похвалы известной юристки, и очеркистки, и писательницы Ольги
Чайковской. Она всегда хвалила мою работу именно с точки зрения
профессиональной, юридической. Но, конечно, работа следователя и
работа исследователя биографии или литературы, поэзии, очень
разнится. Потому что следователь обязан только на документах и на
фактах базироваться, и, когда начинает фантазировать, он всегда
использует свой жизненный опыт, когда он разбирает преступление...
конечно, он у него большой опыт.
Но я же разбираю не преступление, а загадочные моменты
судьбы такого знаменитого человека, о котором пишут очень много, и
каждый пишет то, что он думает по этому поводу. И вот в этом
оказалось разбираться чрезвычайно интересно, и иногда хорошие
получаются результаты, хотя бывают и ошибки. Без ошибок никакая
работа не дается. Теперь я приведу пример, почему наши ученые,
хорошие ученые, заслуженные, много сделавшие, совершенно не
занимаются вот этой диагностикой отдельных моментов. Вот я вам
приведу пример.
«Кружок шестнадцати», которым я стала заниматься, прочитав
статью Эйхенбаума. Это было в 35-ом году, когда был еще большой
подъем для новаций, для поиска новых путей в литературе, в
-----I 236 I----
изучении литературы. Он написал замечательную, увлекательную
статью «Основные проблемы изучения биографии и творчества
Лермонтова». И, оказалось, что есть несколько проблем, которыми
надо заниматься. Вот, например, НФИ такая, Наталья Федоровна
Иванова, — это юношеская любовь Лермонтова. Этим занялся
Андроников, который еще студентом был учеником Жирмунского,
Эйхенбаума, — он в Ленинграде учился тогда. Потом была проблема
отца Лермонтова. Очень все было загадочным: и стихи, которые
Лермонтов посвящал отцу, были непонятные, или, во всяком случае,
разные толкования были, и «Кружок шестнадцати», о котором было
известно два упоминания и больше ничего. А вся литература,
которая возникла только в 1895-ом году, сосредоточилась на двух
цитатах, которые перекидывались из работы в работу, хотя и работ, и
упоминаний было очень мало. Были разные взгляды на эту
проблему. Один из них, который разделял Эйхенбаум, придавал
большое политическое значение этому кружку. Вот мы занимались
всякими любовными историями Лермонтова... А они понимали, что
тут был политический кружок. Другие говорили, что никакого
политического кружка не было, а был просто, ну, клуб такой,
компания, они пили, развлекались. Есть две цитаты, что после
театра, после балов они сходились по вечерам и очень свободно
высказывались обо всех: и о дворе, и о царедворцах, и больше
ничего. Два таких высказывания диаметрально противоположных.
Одни придавали огромное значение этому кружку, а другие никакого,
в общем. И вот случилось, появилось третье высказывание, очень
важное, потому что это был дневник одного из членов кружка,
который потом стал министром при Александре II. И его дневник
долго подготавливался к печати, потому что это был политический
документ, ну, исторический документ. Его комментировал Оксман,
Юлиан Григорьевич Оксман, заслуженный ученый, историк, историк
революционного движения. Он и сам сидел 10 лет, а когда вышел —
стал готовить эту книгу, и она очень долго издавалась. А между тем,
там было третье упоминание о «Кружке шестнадцати», в котором
Валуев, который был то ли председателем Совета министров, то ли
министром внутренних дел, писал о смерти одного из «16». Дал
некоторые описания его жизни и смерти и при этом упомянул «16», к
которым принадлежал Лермонтов. Это третье упоминание очень
важное... Так Оксман, зная, что у него никак не выходит этот дневник
по политическим причинам — это такое очень фундаментальное
-----I 237 I----
издание — дневник Валуева, он мне даже про это упоминание не
сказал. И пока книга не вышла, я не знала, что есть уже такое
прямое упоминание, которое не вызывает никаких сомнений. Это
потому что вся настроенность направления мысли историка и
публициста... и, ну, ученого Оксмана было направление. Ну, что тут
выяснять, а, между тем, такие вещи очень нужные. Это я к примеру
говорю.
— Эмма Григорьевна, вот Ахматова уговаривала вас заниматься
Гумилевым?
— Да.
— А вы выбрали Лермонтова?
— Нет, я просто не могла тогда, потому что она хотела, чтобы я... вот
она мне назвала, что есть Лукницкий (теперь у него вышли записи), а
был еще и Горнунг. Эти два человека занялись биографией
казненного Гумилева. И Ахматова хотела, чтобы я тоже этим
занималась. Но дело в том, что я была связана с Анной Андреевной
и с Львом Николаевичем, с Левой, ее сыном, и потому предложение
само собой отпало, этого уже никто от меня не ждал. И Анна
Андреевна не хотела тоже заниматься, хотя Гумилевым как раз мне
было бы трудно заниматься, потому что у него очень много
театрального, которое мне было не под силу. Именно в
литературном отношении.
Теперь, чем отличается работа исследователя от работы
следователя? Он не смеет фантазировать, а он фантазирует очень
часто, я это знаю. Адвокаты пишут книги. Они большей частью не
ценны, потому что у них нету настоящего художественного, не
поэтического, а художественного воображения, а у есть только
использование своего опыта. Вот Кони! У него были очень
интересные случаи. Конечно, он их и описывал, это интересно. А
бывают и потуги писать романы, ну, это, в конце концов, это их дело.
Дело исследователя литературы или биографии — это другое,
потому что на одних документах, на одних фактах нельзя, надо
уметь проникнуть в атмосферу, в жизненные условия, в каких эти
факты совершались. А следователь не имеет права. Вот, документ
есть... нет — не подтверждено, потому что от его работы зависит
жизнь или смерть подсудимого. А мы себе позволяем
фантазировать, писать сочинения: вот мне так представилось, и я
хочу вот так написать. Я же себе этого не позволяла. У меня было
сочетание: очень кропотливое собирание материалов и контроль, что
-----I 238 I----
правильно, что неправильно. Причем очень многие говорят, я где-то
читал то-то, то-то... нельзя «где-то читал», а надо знать, кто тебе дал
это, кто печатал, кто говорит, что это за человек, — поэтому это
очень емкая работа. Вот так, значит, я с Лермонтовым коечто
сделала. И «Кружок шестнадцати» как-то все-таки освещен теперь.
Особенно удаются работы, когда они суммируют то, что ты сделал.
Вот в Лермонтовской энциклопедии мне удалось опубликовать
лучшую статью из моих о «Кружке шестнадцати», именно в
энциклопедии. Вот сейчас будет отмечаться 200-летие со дня
рождения Пушкина. А у меня была статья, вот она у меня
напечатанная. Я вам сейчас прочитаю резюме, оно вас страшно
удивит. Я расскажу, какая была на нее тогда, так мельком, даже не
рецензия, а упоминание негативное. Вот мое резюме. Пушкин, то
есть я говорю о известном случае, Пушкин вел себя умно. Он
превосходил своих друзей и дальновидностью, и твердостью
характера. Получив диплом с прозрачным намеком на царя, он
немедленно послал письмо. Этим он делал всю историю банальной,
переводя любопытство светской толпы на роман красавицы жены с
красавцем кавалергардом, заглушая перешептывания избранных
царедворцев, потому что диплом с намеком на измену Натальи
Николаевны с царем получили очень мало людей, близких ко двору.
Это не распространялось, боялись распространяться о трагическом.
И он заглушает перешептывание о стратегическом и унизительном
положении мужа царской наложницы. Вот такое резюме. На это
ответил один известный пушкинист, у него была такая колонка, и он
там уделил внимание моей работе. Довольно недавно, в 95-ом,
вышел альманах «Лица», это Пушкинский дом, это специальный
биографический альманах. И он писал, что вообще-то он меня
уважает, только зачем я занялась такой проблемой, о которой уже
столько написано? Это совсем уже неинтересно. Лучше бы говорить
вообще о Пушкине как о мыслителе, об историке, о поэте, как
угодно, но только не обращаться к этой затасканной теме.
Теперь, если вам интересно, я расскажу, какие пункты были. Я
расходилась и с Анной Андреевной — после ее смерти я составила
книгу «Ахматова о Пушкине», и моей задачей было как можно яснее
отразить точку зрения Ахматовой. Там я с ней и не спорила, это
было бы неуместно, была другая задача. Но я иногда с ней спорила,
пользуюсь ее наблюдениями мелкими, которые не вошли в эту книгу.
Какие же это пункты? Во-первых, значит, Щеголев написал два-три
-----I 239 I----
издания «Дуэли и смерти Пушкина». Это был один из
сногсшибательных таких трудов XX века. Новый век, по-новому ко
всему относятся, и он обращал главное внимание на роман Натальи
Николаевны с Дантесом. И так прошли его два издания. Другой
ученый, не менее известный, у нас в Пушкинском доме работавший,
заметил, что ведь тут же, в этом дипломе, есть намек на связь
Натальи Николаевны с царем. Вот что значит этот «диплом». И за
это Щеголев ухватился, выпустил третье издание, где всю эту тему
разработал. Он очень написал хорошо, ярко, интересно. После этого
прошло много лет, и вдруг решительно стали отвергать эту тему.
Ничего в дипломе не было, никакого намека, а все дело было в
Дантесе. И с этим и Ахматова была согласна, ее позиция — что
Дантес да, действительно, досаждал Наталье Николаевне, но потом
она не давалась ему, ему это надоело, он стал о ней плохо
отзываться, и все это кончилось очень плохо. Для Пушкина. Ну, я не
могу с этим согласиться. И начала, да... а был такой пункт, что было
свидание Натальи Николаевны с Дантесом подстроено подругой
Натальи Николаевны, которая сама была влюблена в Дантеса. И она
пригласила его к себе, и когда Наталья Николаевна приехала, то
оказалось, что ее нету, а есть в квартире Дантес. Вот это и было тем
пунктом, который заставил Пушкина вызвать Дантеса на дуэль. Но
это как-то банально выглядит, что-то есть в этом уголовное... И Анна
Андреевна решительно отвергала это. Но, проверив по документам,
многими муссировавшимися, которые отрицали многие... по
документам это было именно так: действительно Пушкин получил
уведомление от какого-то анонима, что Наталья Николаевна была с
Дантесом наедине. А эта женщина — Идалия Полетика, она была
замужем за кавалергардом в чинах, то есть поэтому жила в доме,
где казармы, где оказался Дантес и т.д. Ну, какая пошлость, все это
мне не нравится. Но это было по документам, вот я и занялась этой
кропотливой работой. В военно-судебном деле, которое было, по
которому Дантеса судили, потому что дуэли были запрещены тогда
законом, он должен был отвечать, а тут еще и убийство. Строгая
ответственность была за это. Так вот, там сказано, что, получив два
письма, Пушкин немедленно послал письмо необыкновенно дерзкое
приемному отцу Дантеса. Причем следователи пишут, что для этого
должны быть важные причины, чтобы написать такое письмо
представителю другого государства, дипломату. И это
устанавливается многими документами, которые одни признавали,
-----I 240 I----
другие отрицали. Да, это так. Что надо было сделать Пушкину, когда
он узнал, что его жена совершенно скомпрометирована? Она бывает
при дворе, это мы все знаем, ее приглашали на вечера во дворец, и
у Пушкина было поэтому очень сложное положение. Так вот
документально доказывается, что такое свидание было, его нельзя
отрицать, и как раз так должен был Пушкин поступить, только так, и
так он и поступил. Потому что игнорировать это невозможно, а
между тем (вот, я сейчас кончу, я очень много об этом говорю. Вы
меня извините, но я этим сейчас занимаюсь), все думают, говоря о
дуэли Пушкина: он был великий, он был историк, он занимался
Борисом Годуновым и Петром Великим. Но ни то, ни другое не было
напечатано, — вот его настоящие страдания, а тут... ну, подумаешь...
ну, посплетничали о Наталье Николаевне... А ведь это было
надругательство, и по светским законам того времени надо было
немедленно бежать из Петербурга в свою деревню, а Пушкин был
разорен дотла. Его Михайловское должно было пущено с молотка.
Он пошел на дуэль и рискнул, и вся эта жизнь... И напрасно так
много говорят, как ему не хотелось жить, что это было самоубийство,
что ничего этого не было. Была человеческая реакция на, увы,
человеческие, слишком человеческие обстоятельства. Вот в этом
моя идея и заключается, — что Пушкин никогда не может перестать
быть человеком. Обстоятельства были такие, что на них надо было
реагировать. Но, увы-увы, ему не повезло. Вот этим я
характеризовала намеки исследования, очень много было сделано
именно по тем документам. А потом уже надо уметь сопоставлять,
накладывать одно на другое. И тогда получается картина, которую
нужно отстаивать и защищать. Но я, кажется, перешла все границы.
— Расскажите, пожалуйста, о взаимоотношениях Анны Ахматовой и
Льва Николаевича Гумилева.
— Да ну, какие там взаимоотношения. Ну, какие они могут быть,
какие они могут быть, когда люди разлучены на много лет, и
постепенно накапливается у одного и другого совершенно, я бы
сказала, искаженный образ всего положения? Ведь Льву
Николаевичу, ему все время казалось, причем были люди, которые
хотели это распространять... И Анна Андреевна, — ведь ее держали,
как это называется, на коротком поводке, понимаете? То книгу ее
берут ни с того, ни с сего, потом, оказывается, ее надо было
немедленно сжечь, изъять. Не успели, ее пустили в продажу... пока
они там не спохватились, пока писали всякие доносы: надо то-то,
-----I 241 I----
надо то-то... Это же машина. Изымать? Откуда ее изымать, когда
уже раскупили? Вот так это было. А в лагере говорили, например, —
было такое возмутительное совершенно событие, уже был какой
год... 54-ый, после смерти Сталина это было, — что приехали
туристы из Англии и хотели видеть Ахматову, опальную поэтессу.
Они хотят ее видеть, а правительству надо было ее показать —
Зощенко и Ахматову. С тех пор прошло много лет. А Леве говорят в
лагере: «Ваша матушка очень хорошо выступала». А матушка
совершенно не знала, это был подвох. Понимаете? А эти студенты,
они же ничего не понимают. Приехали с Запада, им интересно, —
можно поговорить с опальной знаменитой Ахматовой? Пожалуйста.
А что она может сказать? Они задают глупейшие вопросы: «Как вы
относитесь к постановлению о журнале “Звезда”?» Который закрыли
за то, что они (еще и «Нева» — два журнала)... которые восхваляли
перипетии Зощенко, восхваляли Ахматову, выбирали ее в члены
правления Союза писателей. Вот удар по ним... А студентам?.. Ну а
как, как вы отнеслись?.. Зощенко, который всегда был знаменит и
популярен, он всегда был советским писателем, стал говорить, что
нет, я не согласен. А Ахматова сказала, что я совершенно согласна с
этим постановлением, то есть, в сущности, прекратила разговор. А
Леве сказали, что твоя мать — процветает, сейчас ее книга будет
издаваться. Она так хорошо живет — а его не выпускают почему-то,
и он не может ничего понять. И те, кто вместе с ним делили посылки,
— такая своя компания была, — они тоже ничего не понимали: и как
же так, если она занимает такое положение, как же она не
похлопочет? Они не знали, что она заложница просто. Вот от этого
все произошло.
Так что это трагедия. Как-то она все-таки разрешилась. Анна
Андреевна очень искала посредника, а, в конце концов, сама
послала сыну свою книгу, послала с ласковой надписью, и он был
счастлив. Но она умерла очень скоро...
Публикация
Владимира АЛЕКСАНДРОВА
и Сергея НАДЕЕВА
-----I 242 I----
-----I 243 I----
Феликс Чечик. Достаточно неба
Игорь Иртеньев. Натура
Алексей Дьячков. Перестарок
Инга Кузнецова. Граница не видна
Лариса Миллер. Тебя не спросят
Иван Ким. Мяса кусок
Андрей Белевский. Вечная история
Михаил Чевега. Окна разных размеров
-----I 244 I----
●
Когда неволя пуще
моей любви к тебе ―
на роще, как на гуще,
гадаю в октябре.
На дубе и на ели,
березе и сосне...
Но листья облетели,
поставив крест на мне.
И, все-таки, когда я
отчаялся, когда
не чая, не гадая,
настали холода,―
не сразу, еле-еле
любовь вернули мне:
и снегири на ели
и дятел на сосне.
●
...отпусти меня, Отче,
ибо я ― это грех.
Д. Новиков
когда я был и глуп и мал
бесхитростен и мил
меня господь поцеловал
а после разлюбил
и поцелованность свою
-----I 245 I----
скрывая ото всех
живу в потерянном раю
отпущенным как грех
●
об этом нас мой друг
предупреждал Минздрав
что встретимся мы вдруг
друг друга не узнав
на берегу реки
где время как вода
в преддверии руки
и сердца навсегда
●
никогда еще не поздно
все начать с нуля
ночь тиха и небо звездно
и кругла земля
никогда еще не рано
задремать в ночи
стрекозой среди бурьяна
припеваючи
ИЗ ВЕРЛЕНА
Давно пересохла, и снова
впадает, как в реку река,
горячая кровь молодого ―
в холодную кровь старика.
И снова: пространство и время
сливаются ― не отличишь.
И гнутся над Летой деревья
и шумно вздыхает камыш.
-----I 246 I----
●
Недодано? Более чем, ―
скорее уже ― передали.
И я навсегда обречен
любить, не вдаваясь в детали,
в подробности ― коих не счесть ―
не вычесть из жизни и сердца.
И некуда деться, и есть,
как бомбоубежище ― детство.
ГРАЖДАНСКАЯ ЛИРИКА
этому времени наплевать
смерть одного или тысяч
водку глушить молоко ли лакать
в грудь материнскую тычась
этому времени время придет
бремя любви и свободы
преодолеет весенний приплод
околоплодные воды
пусть по-собачьи пока не беда
время придет и для брасса
только бы красной не стала вода
околоплодного братства
●
в моей песочнице
непрошеные гости
играть не хочется
и не хватает злости
но хватит мужества
терпения и слова
дрожа от ужаса
построить замок снова
-----I 247 I----
●
Ни рыбы, ни хлеба,
ни пресной воды...
Достаточно неба,
довольно звезды.
И плачу я выпью
лишь только затем,
что столько не выпью
и столько не съем.
-----I 248 I----
●
Начну по порядку — я жив и здоров,
Что в сумме не так уж и мало,
А если мой облик излишне суров,
Что сделаешь — жизнь обломала.
В нелегких условиях трудной борьбы
Прошли мои лучшие годы —
Невзгоды, лишенья, удары судьбы,
Лишенья и снова невзгоды.
Порою, в глазах становилось темно,
Порой застилали их слезы,
Короче, не жизнь, а сплошное г..но —
Виньетка сорокинской прозы.
Как Пушкин из ссылки однажды писал
В письме, адресованном теще:
«Другой бы давно уж все на фиг послал,
Нашел бы занятье попроще».
Другой бы — возможно,
Но я не другой, хотя и не Байрон при этом,
Который, не будь он с хромою ногой,
Не стал бы известным поэтом.
А я им являюсь и этим горжусь,
Иначе — зачем и рожаться?
А я на ногах своих крепко держусь
И дальше намерен держаться.
-----I 249 I----
Чтоб ими свершать предначертанный путь,
Еще они ходят покуда,
А если кому он не нравится — пусть,
С козлами я спорить не буду.
●
Жизнь, что была цветущим садом
Всего два месяца назад,
Внезапно стала сущим адом,
И этот резкий перепад
Я каждой клеткой ощущаю
И каждым атомом своим,
Поскольку на глазах нищаю
И в этом слепо верю им.
Придя вчера за колбасою
В любимый свой универсам,
Столкнулся с женщиной босою,
Обут не будучи и сам.
Она лежала недвижимо
Почти за гранью бытия,
Антинародному режиму
Бросая вызов, как и я.
И я прикрыл ее газетой
МК, прочитанной дотла,
Чтоб не совсем уже раздетой
Босая женщина была.
И двести граммов взяв колбаски —
Себе и своему коту —
В одной набедренной повязке
Ушел за бедности черту.
-----I 250 I----
К ЮНОШЕ
Окончен бал, погасли свечи,
Смахнули крошки со стола,
Умолкли пламенные речи,
Не перешедшие в дела.
Все постепенно входит в норму,
На заданный выходит курс,
И обретает снова форму,
Привычный цвет, знакомый вкус
Того кондового болота,
Что на одной шестой
Земли Посредством армии и флота
Мы углубляли, как могли.
Я не подвержен ностальгии
По затонувшему совку,
Пускай скорбят о нем другие,
Впадая в светлую тоску.
И пусть я шляпу не снимаю
В знак уважения к нему,
Но их хоть как-то понимаю,
Тебя вот только не пойму,
Когда ты в благородном раже
Пылаешь праведным огнем,
Хотя его не видел даже,
Поскольку не родился в нем.
-----I 251 I----
А я не только в нем родился,
Но прожил сорок с гаком лет,
Пока вконец не убедился,
Что счастья в жизни нет как нет.
И не рассказывай мне басни
Про то, что не было прекрасней
Страны, чем твой СССР.
Я сед, а ты, приятель, — сер.
●
Напишу-ка в личку
Всей большой стране,
Как вчера синичку
Видел я в окне.
Маленькую птаху,
Крошечный комок
Не прибил с размаху,
Хоть легко бы мог.
Пусть тут бездорожье,
Пусть тут дураки,
Тварь обидеть Божью
Как-то не с руки.
Хоть вы не евреи,
Как, допустим, я,
Надо быть добрее
К фауне, друзья.
-----I 252 I----
В ОЖИДАНИИ ЛЕКЦИИ
Обещай нам поэт небывалых щедрот,
Снегопада подробную магию,
Детвору, на горе раскатавшую лед,
Ночь, чтоб выхватить двор вспышкой магния.
Когда мы, не дождавшись трамвая, домой
Доберемся из ветреной хроники,
Пусть в подъезде согреется голубь больной,
Утешенья дождутся любовники.
Пусть оставшись одна, не умолкнет душа —
И вздыхает, и плачет и охает.
Пусть трамвай, как в серванте стекло, дребезжа
Проплывет, издеваясь, под окнами.
Раскатается море, которого нет,
Побегут волны к берегу парами.
К кислородной подушке прильнувший поэт,
Обещай нам дорожки кровавые.
СЕСТРА
И когда надоел нам, как горькая редька, Маршак,
Ты открыла мне тайну и несколько раз повторила —
Чтоб услышать глухое биение пульса в ушах,
Надо спрятаться в шкаф, где пропахло белье нафталином.
-----I 253 I----
Из космической будки, из норки, где тесно вдвоем,
В щель в фанерных щитах я увидел стволы без скворешен,
Среднерусскую графику, мерзлую тушь, монохром,
Тусклый свет наклоненный, распутицу, дождь неокрепший.
Под фонарик отцовский, горящий во тьме горячо,
Брату, как в платяном животе кашалота Ионе,
Дни рожденья, замужества, смерти, чего-то еще
Ты читала по книге из библиотеки районной.
Для того, пролистав, ты пугала меня темнотой,
Чтоб лицо открывать на граните в щербатом овале,
Чтобы с кладбища я возвращался уставший домой
И лежал, сжавшись, как эмбрион, в остывающей ванне.
РЮМКА
На тонкой ножке ты, потея, поднялась,
Чтоб, преломив, дробить лучи, играть наливкой,
Чтобы сверкать среди салфеток, вилок, яств
На днях рожденьях, но все чаще на поминках.
Свет, собранный в пучок, уже не растерять.
Луч мечется в стекле, и не находит места
Себе, когда я глух и нем. Когда тебя
Держу, как старичок, — щепотью троеперстной.
Я успеваю на тебе остановить
Еще раз взгляд мой, что слезою затуманен.
Невидимый сосуд, чтоб пустоту хранить,
Где в каждой грани сад, и каждый ромб хрустален.
Не преданная ни земле, ни синеве —
Нетвердая слюда, которой все мы будем,
Упрямая вода, ледышка. — На тебе
Ни время след свой не оставило, ни люди.
-----I 254 I----
Так бережно закат по комнате прошел.
Вода на кухне отшумела виновато.
В который раз тебя я принимаю, чтоб
Задвинуть за сервиз на полочку серванта.
Теперь уже года, как память обо мне,
Ты будешь здесь стоять и словно ждать кого-то,
Пока нас не столкнет на океанском дне
Очередной прилив всемирного потопа.
ОДА РАДОСТИ
Артист на часах командирских колесико
Завода подкрутит, послушает ход,
И жадно попив кипяченой из носика
Вполголоса арию Князя споет.
Попьет, покряхтит, пошуршит занавесками,
Пройдет в коридор, плащ накинет, пора.
И вся коммуналка его половецкими
Напевами с богом проводит в ДК.
Нырнет разведенка на кухню и включит нам
Поля яровые, воюющий мир.
И школьник ее, голой Махой измученный,
Проскачет из-под одеяла в сортир.
Вплывут в коридор не в халатах, а в платьицах
Березки ансамблем под трели рожка,
И следом за ними вплывет старшеклассница
С усами не смытых разводов снежка.
И выйдет алкаш из-за ширмы не выспавшись,
И что-то сипато прошепчет себе.
И выйдет так горько, что словом не выразишь,
Когда он на коврик сползет по стене.
-----I 255 I----
Медбратья, цыгане с медведем и танцами,
И с гаснущей свечкой беззубый дьячок,
И бабки в платочках толпою потянутся,
И в кофточке с алым значком дурачок.
С рыданьем и смехом нежданные гости к нам
Нагрянут, и щели рассолом зальют.
Куда же податься из ванной мне, Господи,
Где я перед зеркалом пыльным стою?
С мешками, морщинами, с раннею лысиной,
Укус комариный до крови растер,
Контуженный светом и желтыми листьями,
Что за ночь с березы прибрал мародер.
Не щелкну щеколдой, не выйду под занавес,
Пошарю в карманах — брелок без ключа,
Союз, коробок, затянусь и возрадуюсь,
Пока в дверь испуганно не постучат.
Газеты не ровно на тазике сложены.
Не якорь, а брюки забросил матрос.
Спокойно! Встречайте меня, краснокожие,
Я стеклышки вам из-за моря привез!
●
К нам приходили, не знаю, как пишется,
Слышится — осень-весна.
С пенкой в полях елисейских колышется
Сладкий кисель из овса.
Каша сороки-воровки и ладушки,
Шапка и шарф в рукаве.
На выходные поездка на камушки
С чаем некрепким в кафе.
Фото для солнца и песню для голоса,
-----I 256 I----
В книгу заложенный злак
Будет турист, не дождавшись автобуса,
Складывать в старый рюкзак.
Будет разглядывать памятник зодчества,
Сползший к реке новодел,
Пьяный узор из листвы позолоченной
В чистой, проточной воде.
Жить единицей пехотной на стрельбище,
Глохнуть от резкого дзынь!
И запускать в непричесанный ельничек
Выдоха теплый пузырь.
ОЗНОБ
Когда мы выйдем к берегу из зарослей,
К воде, легко теряющей каркас,
Пусть с черных веток ворон интернатовский
Снежинок стаи потрясет на нас.
Пусть отразит река деревья голые,
Над головами вспыхнут облака,
Частями речи, сложными глаголами,
Словами перестанем быть когда.
Запремся в дом и сложим складень зарева,
И нас, как постояльцев, впустит сон.
И дед Мазай запутает мозаику,
Нащупывая дно своим веслом.
А завтра разбуди меня до ужина,
Чтоб разглядел я синий лес осин,
Чтоб под лопаткой стетоскопом слушая,
Угрюмый врач дышать меня просил.
-----I 257 I----
ШИШКА
Нет ни вычурной грусти, ни фальши.
Наш барак и тупик за углом.
Можно было бы мучиться дальше,
Но несчастье тебе помогло.
День любой становился все ближе,
Час любой — не однажды, не вдруг.
Чай с враньем и без косточек вишня,
И на счастье не трезвый хирург.
Ночь пришла без сестры симпатичной
И жарой подступила впритык,
И с тобой почеркала почти что
Список дел первоочередных.
Снег дешевый за форткой без марли,
Одеяла, сугробы, грубы.
Все еще вспоминаешь январь и
Поликлинику все еще ты.
ПЕРЕСТАРОК
Стволы в начале, роща целиком,
Потом крыльцо, курящие мужчины,
И стали — самовар, бутыль с цветком,
И мы в конце концов неразличимы.
Боярышником в сумерках скользя,
Сверкает сад то суриком, то охрой.
Нет пустоты, которую нельзя
Заполнить ночью и дорогой долгой.
-----I 258 I----
Состав ползет, а я гляжу в окно.
Ногой качая, тюкаю об стену.
Приходит голос, слышанный давно:
Вернись домой и жизнь счастливой сделай!
Чужого сна ломается каркас,
И прячется в листве тугая завязь.
Как будто это было много раз
Со мной, но никогда не повторялось.
-----I 259 I----
●
слова растут как листья на ветвях
в них солнцеуловитель хлорофилл
мы подождем пусть наберутся сил
вор вырубить деревья норовил
мы сторожим слоняемся впотьмах
мы тихо ждем чтоб зелени размах
заполнил воздух вытесняя страх
мы под дождем мы жители прожилки
мокрой ткани платьев и рубах
сырого текста жители не прах
о листья сколько б ржавый дождь ни лил
что б ни летело к нам на всех парах
мы будем ждать вас не щадя текстиль
древесных братств неповторимый стиль
нам мастер-класс на жестяных пирах
●
наша кровать
плывет среди прочего скарба
в сопровожденьи
утопленника или карпа
свои партии струнных
ведем в реках крови и скорби
вместо урбиэторби
-----I 260 I----
как тебя починить
мир отчаянья сад антрацита
как тебя залечить
мне не хватит своих лейкоцитов
как последний глоток алкоголя
при полном циррозе
этот снег
этот ранний сеанс
поцелуй на морозе
проплывает наскальная живопись
резкие фьорды
мерседесы и форды
зенитки и конные орды
истоптавшие материки
но в стремленьи к простору
не заметившие повтора
нам досталась побочная тема
в симфонии ранней
неизвестного гения
что своей музыкой ранен
точно лишняя линия
в чьем-то блестящем романе
но не с фигой
а с финкой в кармане
●
скоро единственным
средством связи
с дальними звездами
станут стихи
может быть слишком
поздно и
-----I 261 I----
наши шифровки
никто уже не принимает
с прошлого мая
телескопы разбиты
спились астрономы
валяются возле сохи
метафизики все в общепите
толкуют котлеты
мол неплохи
теплокровия уровень падает
мысль неустойчива
и коротка
как прием
передайте на базу
тчк
●
на ослепительном свету
сплошной весны
под сенью девушек в цвету
что влюблены
в квадратных юношей в поту
возни резни
в разгар войны
(нет не хочу невмоготу)
в предметы
постепенно входит бог
-----I 262 I----
он втихаря
без туфель и сапог
вообще без ног
без рук
и ясно вдруг
бог это звук
гудят аэропорты
тишины
все знаки стерты
символы видны
о как мне эту ясность
пережив
вернуться снова
в бытовой режим
энергосберегающий?
никак
покоя нет
и пушкин только знак
но воля есть
безумная весна
нахлынула
граница не видна
-----I 263 I----
●
Я столько лет не то искала,
Не там кораблики пускала,
Не той весной, не в том ручье,
Писала стих не в том ключе,
К тому же, слабого накала.
Зато теперь я молодец,
Я просто цадик и мудрец,
Лишь об одном прошу я слезно:
Не говорите мне, что поздно,
Что время вышло, что конец.
●
Есть уйма причин, чтобы здесь задержаться:
Здесь облако любит в воде отражаться,
Здесь в мокром асфальте дрожат фонари.
А если удастся дожить до зари,
Увидишь, что все, что в потемках пропало,
С утра на глаза тебе снова попало,
И ветка под окнами так же сыра,
И та же ворона на ней, что вчера.
●
«Выбирай: одно из двух —
Либо тело, либо дух».
Вот сижу и выбираю:
-----I 264 I----
Я без тела умираю
И без духа не могу.
Вот сижу и ни гу-гу.
Вот сижу, молчу, как рыба.
А над ухом: «Либо-либо».
●
Есть у Творца удачи. Есть.
К примеру, крестики сирени,
Расцвет, рассвет, лучи и тени,
Пичуги. Всех не перечесть.
Я говорю о мелочах?
Все так, но я сама видала
Как на пичугу, что витала,
Смотрел Он с гордостью в очах.
●
Зависеть от такой безделки —
Какой-то там сосудик мелкий,
Сосудик, жилка на виске.
Вся жизнь — постройка на песке,
Постройка на песке. И только.
Неужто нас не жаль нисколько?
А если жаль — кому? Кого?
Страдальцы все до одного.
●
Тоска? Бери ее измором
Иль изгони ее с позором.
А, впрочем, может, и тоска
Быть чем-то вроде волоска,
На коем держимся. И служит
-----I 265 I----
Нам преданно. Ведь кто не тужит,
Не мается и слез не льет,
Тот никогда не подает
Загадочных, волшебных знаков
О том, что мир не одинаков,
Что можно колдовскую речь
Из тайных недр его извлечь.
●
Я еще одну минутку
Попросить у вас хотела:
Я не все печали в шутку
Обратить пока успела,
И не все, с чем шутки плохи,
Превратила в приключенья,
И не все сумела вздохи
Сделать вздохом облегченья.
●
Но музыке нужна защита.
Она ведь может быть убита,
Расстроена, удручена,
На страх и боль обречена,
Коль взять ее да и оставить
Среди глухих и петь заставить.
●
Будь повнимательней. Ну что ты!
Совсем не те берешь ты ноты,
И темп берешь совсем не тот.
На свете много разных нот
И скоростей. Нащупай верный,
-----I 266 I----
Чтоб оказалась жизнь безмерной,
Загадочной, как раз такой,
Где свет и слезы — все рекой.
●
Мне говорят: тебя не спросят —
Возьмут и на дороге бросят
Иль бросят в омуте одну,
Спокойно дав пойти ко дну.
И никому не будет дела,
Чего сама-то ты хотела:
Дорогу эту продолжать
Или на донышке лежать.
-----I 267 I----
●
когда опаздываешь на работу
думаешь: а вот и
а вот и не угадали
я не на работу, а в южные дали
где скандалят не дипломированные пустышки, а
просто честно уродливые мартышки
где под пальмы с мартышками падаешь
(наблюдая снизу ― как много в этом от школы ―
мартышек над тобой зависания)
на песок (белый!), и нет расписания
а только капот крутой (из песка) машины
и только блошиный цирк в мартышечьей шерсти,
без детей и коллег, только блошиный
и нет кругов спасательных
под глазами и перед глазами. падаешь,
значит, и
начинается тропическая гроза и
рядом пальмы падают и
будет громко сказано, ок, но пусть:
и нету падали
падали нету:
мартышки дохнут, смываются в море
укладываются под капот и ―
-----I 268 I----
и дребезжат, кость оголяя,
как я на работе
думаю о кальяри
там, правда, песок не белый
и нет мартышек
но это дело такое, рук
побольше, значит, камней берешь
чертишь круг
по небу и
школы же тоже вот этой когда-то
(вот времена на кальяри-то были)
не было
●
гляжу
бритый висок переходит в пампу
девочка и вправду похожа на первое описание патагонца
ноги короткие ― в папу
туловищу нет конца
грудью, кстати, тоже вон вся в отца
и нос с обеих сторон обветрен
поди поживи на огненной земле
перешеек
исла-гранде
чтоб лучше слышать приближение
волосы сбреешь вокруг уха
а в море все так же глухо
что с той стороны, что с этой, ну
не едет дюмон дюрвиль
дрейк обходит стороной
-----I 269 I----
фернан, дур,
вишь
так и не вернулся
●
проверяя детей на знание дат
думаешь как лежит в сумке еда-то
клал не на бок ее, вроде
но
не разъехались ли бутерброды
не протек ли суп
а то, может, и хлеб взопрел
и колбасному колесу
(есть же круг колбасы) угрожает ―
апрельские воды практически все раздувают ― восьмерка
проверяя детей на знание дат
думаешь, как и положено, что за это получишь ―
брюхо, полное
рвот и обид и стыда
как учитель от словосоч. «урчит в животе», но ― холуй как
холуй, чо.
сосредоточиваясь на фальсификации (журналы) дат
когда делаешь то, что (те, кто вправе хотеть) хотят
понемногу, наверно, становишься так мордат
хотя и
наверно, все так же тощ,
что
ну, блин
совесть мяса куска ― чиста
поди спроси у мента жетон
поди спроси у христа креста
-----I 270 I----
●
камыш отцвел кардамон вкусней
чем если б эту морковку с ней
я с двух концов к началу бы грыз и грыз
нет ничего на свете приятнее игры с
едой
нет ничего зазорного в том чтобы жить с бедой
в одной постели стираные полотенца
наматывать поочередно на самые разные тельца
с самыми разными сиськами и глазами
и с самыми разными выражениями, когда: а за меня
ты выйдешь?
как этому повезло
что ты не доска а третье
уключинное
весло
●
все зачем-то умирают. вот, просто.
и уже начали при мне
и я уже молчу про людей моего возраста
хотя, казалось бы, какие в моем возрасте могут быть люди,
когда в ремне
жопа, простите, все еще отчаянно нуждается в родительском.
людьми позже становятся
какой-то очень короткий отрезок (не луч, нет)
времени. доходишь до зрелости, мучнеешь
лицом от безвылазного взросления по квартирам,
и, наконец, становишься.
чувствуешь себя на картине ―
батального такого толка ― человеком первого плана.
-----I 271 I----
вокруг сражаются остальные. брат помогает брату
выдержать достойную стилистику фона жизни во чьи-то блага
в верхней части картины две грубые заплаты
реставрационные, в человеческий рост
это кому-то людьми (говорю же, короткий отрезок) надоело быть.
вот, просто.
и ведь не тупые лбы:
дожил до человеческого роста, дальше некуда,
что я, женщина? чтобы поддерживать огонь.
ощущение собственного совершенства переходит в панику, до
определенного момента вонь
тел окружающих тебя несовершенцев терпима
после же того, как становится нестер…
………………..
ты сидишь, обросший, на остановке утром,
отходя от ночного пива
и рассветного, чтобы сделать подвижным лицо, насвая
и говоришь первой же мимо
куда-то спешащей милой: милая
я с вами
-----I 272 I----
НЕИЗВЕСТНОМУ ПОЭТУ
Слава тебе, делающему слово, слава,
Слава тебе, строящему переправу
От того, что было, к тому, что будет
Слава тебе, на угли дующему, грудью
Не дающему им остыть, чтобы те, кто сзади,
Понимали, чего им жить ради.
Слава тебе, дурно пахнущему, плохо одетому,
Слава тебе нищему, перегретому
Водкой паленой, женой сварливой,
Пишущему на чердаке, в сортире, в вонючей квартире,
В поезде, трамвае, метро, в беспамятстве, бессознаньи,
Слава тебе, сохраняющему слово в безжалостном
мирозданьи
Из-за тебя оно не исчезнет втуне,
Ветерок твоего стиха непременно дунет;
Мир заполняется рифмой и строфами, ночью
Небо гудит от поэм, эпиграмм и двустрочий.
Слава тебе, делающему свое тихое слово, слава
Слава тебе, строящему вечную переправу.
-----I 273 I----
ВЕЧНАЯ ИСТОРИЯ
Поезд Питер–Москва,
вагон-ресторан
с вишневыми жилетками и
лампами на столах
Тут хорошо.
Возвращаться в купе не хочется,
хочется чего? Пива, что ли?
Оно, конечно.
Пейзаж за окном,
за столбами и заборами.
То рухлядь, то новострой,
но тоже рухлядь.
Вот Бологое.
Побежали-побежали,
рыба-пиво, ландыши-картошка.
Картошка вареная с укропом,
а кто не хочет ― тому ландыши.
Едем дальше.
Дремота, зевота, пехота.
Новость.
Стоит баба,
держит палку с кругом
на фоне ж/д домика у переезда.
Романс.
Нет, сказка,
нет, баллада.
Жила баба на переезде,
ходила в засаленном халате,
на ногах чуни,
калоши без пяток.
Пахло тухлым,
но в шкапе, в шкапе!
-----I 274 I----
Будильник ― цзынь-цзынь,
открывается дверца, а тама...
И вот баба
надевает юбку синюю,
блузу белую,
пиджачок опять же синий,
а шапку красную.
На ноги
ботинки со шнурками
жезл в руки,
и пошла, пошла.
А тут еду я,
и что же вижу?
Дежурная по переезду,
солидная женщина с жезлом
в опрятном форменном костюме.
Но не хочу,
а прет мой рентген без спросу.
Вижу лифчик,
купленный в местном сельпо,
или как он там теперь называется,
который в руки взять страшно,
трусы не то
мужск. не то женск.
арт. 1288.
Возвращается баба
в свою конуру,
и снова халат вонючий
и калоши.
Нет, не понимаем!
Ведь мечта,
-----I 275 I----
как можно над мечтой-то...
Баба стоит нарядная,
смотрит на нас счастливых,
с ее точки зрения,
и думает ― «Господи, кто бы взял».
Сижу я
в вагоне-ресторане,
отделенный от мира
двойными стеклами,
линией московской кольцевой автодороги
и столичной пропиской,
а для бабы праздник.
Растворились в дымке
огни последнего вагона.
Жезл вниз головой опустила,
пошла с усилием ― ноги болят.
Радищев, говоришь?
Что Радищев!
Мы все радищевы
в этом поезде.
●
В нашем подъезде
живут алкоголики ―
мать и дочь.
Разбитые стекла,
сломанные замки,
вонючие лужи.
В общем, пьянь.
-----I 276 I----
Соседи говорили
(а мы думали) ―
куда бы съехали
или сгинули, что ли.
Мужиков водили
самых разных,
но масть была определенная:
дорожные рабочие,
не успевшие снять оранжевый жилет,
гости столицы с гор
и т. д.
Мне непонятно,
что их влекло.
Матери то ли сорок,
то ли шестьдесят.
Ноги опухшие, с язвами,
лицо отечное.
Дочь вроде ничего,
но лицо тоже пухнуть
начинает.
Одним словом,
не здоровались,
презирали,
голову при встрече
отворачивали.
Однажды я вышел
на лестничную клетку.
Вижу ―
белеет у них на двери
клочок бумажки.
На нем синими
расплывающимися
-----I 277 I----
школьными чернилами
нацарапано ―
«Валя и Наташа в больнице».
Тоска букв этих синих
залила подъезд,
дом, город, мир.
Сизые больничные окна.
в городской ночи
белеющие малокровно.
Так и думаешь ―
последние силы за ними оставишь.
Я,
не отличающий
рождения от смерти
(по профессиональным мотивам),
безошибочно в нашей архитектуре убогой
узнаю эти ненавистные окна.
Сколько горя за ними ―
не могу описать.
Вот и сейчас
я смотрю на эту записку
и вижу их,
брошенных судьбой
в казенную койку
с вечным тараканом,
ползущим по стене
неопределенного цвета,
с засохшими остатками пищи
и алюминиевой ложкой
в тарелке,
с древними старухами по соседству
и надменными,
-----I 278 I----
как их там,
в белых халатах,
не вспомню никак.
У старшей одно на умен ―
где бы водки взять,
у младшей интересы
в курилке
на мужской стороне,
но и та, и другая
только и мечтают,
чтобы открыть дверь,
полусгнившую,
полусломанную,
войти в хлам свой родимый.
«Дом» называется.
Для нас в кавычках,
а для них нет милее.
В общем, буду рад,
когда они вернутся
(если вернутся обе ―
буду рад вдвойне).
Начну с ними здороваться.
-----I 279 I----
●
будешь готов ли да
белым гореть с утра
вскинет бровь саида
плечом поведет зухра
станешь готов ли я
кипеть в городском саду
обронит бамбарбия
подмигнет киргуду
сколько нас не считай
ложись бел на бордюр
распахнет гюльчатай
разольется будур
будешь ими любим
так, как не знаешь сам
кивает сим-салабим
поддакивает сезам
сыпали айлюли
и растворялась тьма
отрывала гюли
штопала фатима
-----I 280 I----
ЛЮСЬЕН
Специалисты отдела продаж салона Мерседес-Бенц,
что близ поселка Вешки,
молодые да ранние, как из журнала GQ,
в роще напротив салона устроили барбекю.
Вспыхивали айфоны. Потрескивали головешки.
Жареным мясом, листом осенним полнился инстаграм.
И никто не был в хлам —
так,
слегка под хмельком.
Потому что цвет нации! Голубая кровь с коньяком!
Короче, отдел продаж!
Лишь Петрович, зам. по логистике, вобрав кураж,
шутил, выпуская дым,
вслед молодым,
убывающим
туда, где гуще дубрава:
— Не перепутай, смотри! М налево, а Ж направо!
В модной кепке, кряжистый, за пятьдесят, а в силе.
Люсе Подгорновой подарил (и ведь сыскал где-то!) цветок ирис.
Все повторял:
— Люсьен! а Люсьен! Сегодня тридцать машин отгрузили!
И это в кризис!
Полетят соколочками по необъятным просторам
родины нашей во все концы!
А там, глядишь, и план выбьем!
Поднимай, Люсьен, давай же еще раз выпьем
за продажников!
Балаболы, но ведь как работают!
Стервецы!
-----I 281 I----
●
кого я люблю так нежно,
и безнадежно, конечно
(хотя это вам не нужно,
хоть это вам и не важно),
с кем знаком лишь заочно,
шапочно,
междустрочно,
или, вот, выхватил ночью
на улице Королева
и не увижу снова,
ни разу не встречу снова,
и не скажу ни слова.
а буду просто прохожим,
нет, не просто прохожим,
а фоном, пятном, похожим
на дверь или куст ореха,
обрывок чужого смеха,
на незаметное нечто…
вы все равно в моем сердце,
и, наверно, навечно.
-----I 282 I----
●
Ивановой
Оля вернулась из Грузии, бледная как сулугуни.
— Что же случилось, Оля? Почему в краю винограда,
Где когда дождь — всегда радуга, а с неба течет боржоми,
Где мужчины с узкими лицами задевают усами двери,
Где ясно не сразу, где кровь, где киндзмараули,
Где сколько хозяек, столько и вкусов пхали,
Где солнце проходит сквозь стены, а тени — робки,
Кожа твоя отказалось от бронзы ветра?
— Князь Геловани все заслонял мне солнце.
Хват, хванчкарой кружил, чарки плескал на чакры.
Алаверды мне пел, все вовлекал в хороводы.
Все, говорил, гамарджоба, какие горы!
Реки какие! Небо! Сады! Долины!
Зачем выходить наружу, если внутри так счастлив?
Зачем картины на стенах, когда есть окна
разных размеров, неповторимы, как воздух!
Если есть золото в сердце — коже не нужно бронзы.
Если твой взгляд хрустален, то стекло не помеха.
Время петь песни, грустные, как молитвы.
Время крылатых слов и зацветающих вишен.
Как это можно вообще описать словами...
-----I 283 I----
Владимир Ермоленко. Барт, или Потеря.
Перевод с украинского Натальи Бельченко
-----I 284 I----
26 октября 1977 года, через два дня после смерти своей матери,
Ролан Барт начинает писать одну из своих самых необычных книг.
Словно нет за плечами всех его произведений: «Мифологий», «S/Z»,
«Смерти автора», «Мишле», «Сад. Фурье, Лойола», «Фрагментов
любовного дискурса», — всех тех текстов, которые сделали его
знаменитым. Всей этой брони, всего культурного грима.
Эту новую книгу (но хотел ли он сделать из этого книгу?) он пишет
около двух лет: на нескольких сотнях мелких листков — четвертинок
стандартного листа бумаги, — в основном датированных, с
несколькими предложениями, а иногда просто одной фразой в день.
Эту книгу можно назвать дневником. Одной из самых удивительных
книг Ролана Барта. Одной из самых беззащитных его книг.
***
Почти через тридцать лет после его смерти, в 2009 году,
издательство «Seuil» опубликует этот текст под названием «Дневник
траура», «Journal de deuil».
Дневник, который его автор вряд ли хотел публиковать. И который вы
теперь, возможно, прочитаете на одном дыхании, не отрываясь.
Ведь именно так чаще всего люди склонны читать то, чего им читать
нельзя. То, что чересчур опасно, сверхинтимно, слишком спрятано от
читателя, и потому незащищено от него.
---------------------------------------
1 Из книги Володимир Єрмоленко. Далекі близькі. Есеї з філософії та
літератури. Львів: Видавництво Старого Лева, 2015.
-----I 285 I----
Книга о непреодолимой меланхолии после смерти матери —
человека, который был для автора «Мифологий» единственной
настоящей любовью.
В это сложно поверить, но он, — этот признанный классик, которого
еще полгода назад приняли в Коллеж де Франс (одно из высочайших
признаний для французских интеллектуалов), написавший довольно
много книг, в частности бестселлер «Фрагменты любовного
дискурса», ироничный интеллектуал, девиантный гомосексуалист,
почти ежевечерне выходящий на chasse des garçon, «охоту на
мальчиков», враг всех возможных клише, — всю жизнь жил с
матерью, любил ее больше всех на свете и воспринял ее смерть как
удар, который он был не в состоянии превозмочь. Как смерть,
которая откроет двери его собственной смерти. Которая даст ей
карт-бланш.
«Многие все еще меня любят, но отныне моя смерть никого не
убьет».
***
Этот сборник листков-четвертинок издали под названием «Дневник
траура»; но это слово «траур», deuil, не было для него наиболее
подходящим. Потому что слово «траур» слишком
ритуализированное, слишком «общественное», в нем избыток
«культурных правил», избыток регламента. В трауре общество
запрещает и наказывает: нельзя не входить в траур в определенное
время и нельзя не выходить из него. Траур — это путешествие,
имеющее начало и конец. Он демонстрируется внешне, он делится
скорбью с другими как своим последним имуществом. Траур
разворачивается во времени, от точки высшей боли до облегчения.
Такой ли был траур у Ролана Барта?
Есть как минимум несколько фраз в дневнике, которые ставят это
слово под сомнение: «Я не в трауре. Меня охватила печаль» (Je ne
suis pas еn deuil. J’ai du chagrin), — пишет он 30 ноября. В другом
месте и в другой книге он дает намек: он гораздо более склонен
воспринимать скорбь после смерти матери вместе с Прустом и его
«печалью», chagrin, чем вместе с Фрейдом и его «трауром», deuil.
Итак, Пруст? Итак, печаль?
***
В «Albertine disparue», шестом томе «В поисках утраченного
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВЛАДИМИР ЕРМОЛЕНКО
-----I 286 I----
времени» Пруста, есть пояснение. Печаль (chagrin) «отнюдь не
является пессимистическим выводом, свободно сделанным из
определенной совокупности скорбных обстоятельств» Она является
«периодическим и непроизвольным оживанием определенного
впечатления, которое приходит извне и которое мы не выбираем».
Периодическое и непроизвольное оживание, reviviscence intermittente
et involontaire. Лаконичное объяснение слова; лаконичное
объяснение всей эстетики «В поисках утраченного времени».
«Печаль» — это когда впечатления из прошлого приходят сами
собой, неожиданно стуча в двери, как неизвестные бездомные.
Приходят, не спрашивая разрешения, и уходят точно так же, не
спрашивая разрешения, без предупреждения.
Возможно, оттого в эти годы Барта так привлекает дискретная
эстетика: эстетика хайку, эстетика фото, эстетика punctum, эстетика
короткого и острого впечатления, которое на время может взять в
плен, потом отойти и раствориться в воздухе, и неожиданно опять
возвратиться.
***
Печаль, в отличие от траура, закрыта в себе, без какой-либо
надежды на внешнюю помощь. Печаль не увеличивается и не
уменьшается. Она всегда одинакова.
А точнее вот как: она всегда разная, только ее количество всегда
одинаково. Она может уменьшаться или увеличиваться, но не
постепенно и без каких бы то ни было временных «законов». И ее
уменьшение не является необратимым.
Она не имеет начала и конца. Она — не развитие. Не путешествие.
Каждый ее момент — будто первый, без соотнесения с другими, без
траектории, без «истории».
***
Чем была эта «печаль», эта меланхолия для Ролана Барта на
протяжении трех коротких лет, от октября 1977 до марта 1980 года?
Например, вот этим: отсутствием последовательности. Резкой
сменой эмоций — так, словно ты их уже не контролируешь, словно
они приходят сами собой, не спрашивая; и идут от тебя, тоже не
спрашивая. «Существуют моменты, когда я невнимательный (говорю,
при необходимости шучу)», после чего «неожиданно [накатывают]
жесткие эмоции, вплоть до слез».
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БАРТ, ИЛИ ПОТЕРЯ
-----I 287 I----
Эти наступления, эти атаки, эти оккупации печалью всегда
неожиданны, остры, словно стрелы, выпущенные неизвестно откуда,
из темноты, неизвестной рукой. То, что Барт потом назовет словом
punctum.
Самое главное для этой печали — что ее атаки могут быть
спровоцированы банальностями. Что они исходят от вещей, от
которых их никогда не ожидаешь. Перед присутствием которых ты
ослабляешь всю свою защиту, сбрасываешь всю свою броню и
становишься по-настоящему уязвимым. Потому что атаки бывают
смертельными только тогда, когда кажутся невозможными.
Пример? Официантка несет заказ клиенту, говорит ему: «Voilà»,
«вот», «держите». Это банальное слово, одно из банальнейших во
французском языке, Барт сам постоянно произносил, когда приносил
матери какие-либо вещи. «Однажды, близко к ее концу, наполовину
без сознания, она повторила эхом это Voilà (Je suis là, слово, которое
мы говорили друг другу всю жизнь)».
Это невинное Voilà бьет в самую точку, в тот самый нервный узел,
который соединяет его с памятью о той, кого уже нет. Ибо став
однажды эхом, — Voilà, — это слово уже не перестанет быть эхом.
Ее эхом.
После эпизода с официанткой, после этого самого банального в
мире Voilà Барт описывает, как возвращается домой и плачет в
своей, когда-то общей с ней, квартире, в своем прибежище,
«непроницаемом для звуков»
***
Есть несколько важных дел, которыми Барт занимается после этой
смерти.
Одно из них — его курсы в Коллеж де Франс, в частности третий,
«Приготовление романа», Préparation du roman. Конспекты к нему
были изданы в «Seuil–IMEC» в 2003 году.
Приготовление его романа — романа, который он сам хотел
написать и о проекте которого он говорит в эти годы.
Два главных литературных жанра, привлекающих Барта в этом
курсе, — роман и хайку. Два противоположных жанра, два симптома
напряжения между Востоком и Западом: хайку — моментальный,
сфокусированный на нынешнем, дискретный, острый, как стрела,
короткий, как падение капли в воду; роман — длящийся и вязкий,
сфокусированный на прошлом, преимущественно
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВЛАДИМИР ЕРМОЛЕНКО
-----I 288 I----
последовательный, наполненный интригой и неожиданностью.
Однако оба являются своеобразным искусством, в котором слово
преодолевает лирическую субъективность, пространство
«внутреннего мира», выходит за психические границы автора,
направляется на объект, заряжается им, влюбляется в него.
***
Мышление — это всегда поиск сообщества. Почти всегда —
сообщества в прошлом.
Беседа со своими единомышленниками из прошлого никогда не
представляет собой диалог. Собственно, нет никакого разговора.
Есть два монолога: из прошлого в настоящее, из настоящего в
прошлое. Если они где-то встречаются, то не в этой жизни.
У Барта в эти последние годы было свое сообщество. Оно было
радикально несовременным. Символ французской
гиперсовременности, гипермодерности 1950–1960 годов теперь
преимущественно читает классиков. Возможно, он никогда и не
переставал этого делать. (Еще в 1950-х он как-то сказал, что больше
знает Боссюе, чем Дидро.)
Это сообщество он называет «широким романтизмом», romantisme
large. В нем множество магнитов.
***
Например, Шатобриан, «Загробные записки», «Mémoires d’outre
tombe», которые Барт считает «настоящей книжкой», «le vrai livre» и
возвращается к ней после чтения современных авторов «с
облегчением». Он любит это Шатобрианово письмо, которое всегда
представляет собой ответ на чью-либо смерть. «Гений христианства»
— на смерть матери, «О Бонапарте и Бурбонах» — на смерть
герцога Энгиенского, «Загробные записки» — на смерть любимой,
Полины де Бомон.
Шатобриан — реакционер в политике, авангардист (для своей эпохи)
в литературе: «впечатляющий разрыв между старомодностью его
политической (или идейной) деятельности... и живой, роскошной,
желанной природой (marque) его письма».
Барт, этот великий комментатор современности, вдруг
очаровывается эстетикой памяти, эпитафии, поисков утраченного
времени. «Я безвозвратно исключен из моей современности —
отброшен, всеми моими фибрами, из Истории, творимой теперь,
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БАРТ, ИЛИ ПОТЕРЯ
-----I 289 I----
отослан страстно, отчаянно к Истории упраздненной, к прошлому. Я
не люблю и не понимаю ничего актуального, я люблю и понимаю
неактуальное; я проживаю Время как деградацию Ценностей».
«В преимущественно молодом обществе, в котором авангардизм
стал модой, а ювенилизм (jeunisme) — мифом, именно
привязанность к прошлому становится, благодаря диалектическому
превращению, маргинальностью или даже подпольностью, а потому
героизмом».
В эти последние годы Барт становится философом неактуального.
Например, классического романа. Или японской поэзии.
***
Еще один магнит — это Пруст, постоянный соучастник. Шатобриан в
новом столетии. Барт помнит, что «Против Сент-Бёва», свою главную
«теоретическую» книгу, Пруст заканчивает похвалой творцу
«Загробных записок».
«В поисках утраченного времени» он начнет в 1909 году (ему
тридцать восемь), через четыре года после смерти матери (1905), но
все эти четыре года можно считать долгим и запутанным путем от
траура до «Vita Nova». Для «Поисков» у него останется двадцать лет.
Собственно, Барт хотел пройти этот путь. Написать Произведение,
Oeuvre. Произведение, а не текст о произведениях. Хотел, «как
Пруст, войти в роман, как входят в религию».
Хотел, чтобы смерть матери стала, как и для Пруста, дверьми к его
собственному Произведению. К его Роману.
***
Между Шатобрианом и Прустом — Флобер. У него Барт позаимствует
один из образов для обозначения самого себя. Образ святого
Поликарпа с его регрессивным «Боже мой, в каком столетии Ты
заставил меня родиться?»
В эти годы Барт станет прилежным и верным адептом
«поликарпизма», будет воспринимать себя как анахроничную
инъекцию прошлого в нынешнюю эпоху. Будет воспринимать себя
как гражданина ХIХ века. В «Саламбо», «Святом Антонии» или
«Иродиаде» Флобер превращал литературу в путешествие во
времени, в грандиозный метемпсихоз: «писать роман — это жить в
некоей среде»; писать роман о прошлом — это поселяться в таком
прошлом. Поселяться, а значит забирать вещи с собой, забывать
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВЛАДИМИР ЕРМОЛЕНКО
-----I 290 I----
знакомые маршруты, менять адрес и «место регистрации».
Шатобриан, писатель траура, ностальгии и эпитафии; Пруст,
писатель непроизвольной памяти и микроскопических знаков истины,
истины как молнии; Флобер, писатель метемпсихоза,
перевоплощения в другое время, неактуальности и анахоретства; эти
трое становятся постоянными спутниками Барта. Почти главными
героями курса «Приготовление романа».
«Почти», потому что главным героем курса о романе будет поэзия.
Японская поэзия. Хайку.
***
Хайку привлекает Барта благодаря своему реализму, своей
антиметафоричности, благодаря описанию «того, что есть» или
«того, что было». Благодаря «соприсутствию» (co-présence)
дискретных вещей, не связанных друг с другом. Благодаря описанию
реальности дискретности, реальности нелогичного. Поскольку сама
жизнь есть дискретность, нелогичность, встреча несвязанных вещей,
не объединенных общей интрогой и целостным планом. Капель,
падающих на поверхность воды, параллельно друг другу.
Поскольку в жизни, в реальной жизни все намного случайнее, чем в
литературе. «План», «интрига», «последовательность», «судьба» —
это вторжение литературы, внешних связей, чаще всего эфемерных,
нереальных, хоть и прекрасных.
Хайку — это самый фотографичный литературный жанр: та же, что и
у фотографии, сосредоточенность на реальном, на присутствии
объекта, который может быть только назван или указан, объекта, для
своей убедительности не требующего никаких определений или
интерпретаций. Жанр, где главный смысл не в истории, не в фабуле,
не в интриге, не в объединении различных событий, а в одном
мгновении. В стреле, пронзающей душу, как большой воздушный
шар, наполненный водой; в стреле, взявшейся неизвестно откуда,
которая не стареет и боль от которой не убывает.
***
Хайку — это первое; второе — это роман. Почему?
Из-за любви, которая в романе сокрыта; из-за любви к реальности,
которая просит слов; из-за любви к дорогим людям, которые просят
памяти.
Романы — это «говорение о тех, кого мы любим», parler des autres
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БАРТ, ИЛИ ПОТЕРЯ
-----I 291 I----
qu’on aime. Любовь романа — это любовь-агапе (amouragapé),
обращенная на свой объект, скорее нежели романтичнолиричная
любовь-страсть (amour amoureux), которая сосредоточивается на
самом субъекте, на его влюбленности (soi-amoureux), на лирическом
герое.
А потому для Барта этих лет роман — точно такая же конфронтация
с объектом, с реальностью, как и хайку или фотография. Сфера, где
слова создаются не благодаря перекатыванию волн великого
интертекстуального моря, без прикосновения к «реальности», а
благодаря встрече с объектом, с «реальностью», с «миром», с
«жизнью» — то есть всеми теми понятиями, которые сам Барт
некогда ставил под сомнение.
«“Литература” <...> всегда делается с “жизнью”»; «загадка письма,
его вязкая жизнь, объект его желания состоят в том, что никогда
нельзя отъединить от мира».
Роман — это dire ceux qu’on aime, искусство «говорить о тех, кого
любишь», скорее даже «выражать тех, кого любишь», «говорить за
тех, кого любишь». Тут абсолютная омофония с dire ce qu’on aime,
“говорить то, что любишь”»; но вместо «се» — «ceux»,
множественное число, причем человеческая множественность,
множественность гуманная, теплая, материальная, множественность
людей и мест, жизней и их историй. Роман — это «отдавать должное
тем, кого мы знали и любили»; роман — это «témoigner рour eux» —
«свидетельствовать о них (в религиозном смысле), то есть
обессмертить их».
Наконец, роман — это магнетизм. Не произнося этого слова, не
упоминая Месмера или Пюисегюра, Барт говрит их языком, языком
магнетизма и гипнотизма начала ХIХ столетия. Роман
сосредоточивается на местах, намагниченных любовью, на объектах
магнитах и магнетических полях любви. Почему? Потому что именно
«места любви магнетизируют», «ce sont des places d’amour qui
aimantent». Глагол aimanter, «магнетизировать», так близок к aimer,
«любить» — вплоть до существительных: aimant, «магнит» — это
почти amant, любовник, влюбленный.
Роман — это намагнетизированное и замагнетизированное письмо.
Письмо вокруг мест любви, которые магнетизируют.
Ибо что такое любовь, как не сила гравитации, проникающая
контрабандой в психический мир? Что такое любовь, как не действие
огромного магнита?
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВЛАДИМИР ЕРМОЛЕНКО
-----I 292 I----
***
На публике — курс в Коллеж де Франс; дома, после возвращения —
«Дневник». Дневник траура, дневник горя, дневник тоски. Тоски по
матери, которая, прежде чем умереть, стала беззащитной, словно
ребенок.
«В течение месяцев я был ее матерью. [И сейчас такое чувство],
словно я потерял свою дочь».
Мать, которая стала дочерью; защитница, ставшая той, кого нужно
защищать; помощница, ставшая беспомощной.
«В конце своей жизни моя мать была слабой, очень слабой... она
стала моей маленькой девочкой... Ее, такую сильную, бывшую моим
внутренним Законом, теперь я ощущал своим ребенком женского
пола... Я — человек, не имеющий наследников — породил
собственную мать, в самой ее болезни».
Изменение отношений, смена ролей — превращение из «тогоо-ком
заботятся» в «того-кто-заботится». Один из симптомов любви.
Быть привязанным к кому-нибудь не потому, что ты зависишь от
этого человека, а потому, что он зависит от тебя. Не потому, что ты в
нем нуждаешься, а потому, что он нуждается в тебе. Ситуация, при
которой разрыв этой привязанности является вопросом не
освобождения из-под власти другого, а вопросом этическим и
витальным — вопросом жизни другого человека, его выживания. И
ты больше не можешь разорвать эту связь, потому что это привело
бы не к твоей эмансипации, не к твоей свободе, то есть не к еще
одной жизни; это привело бы к угрозе жизни, которая уже родилась,
о которой ты заботишься. Привело бы, возможно, не к твоему
«новому рождению», а лишь к новой смерти.
Возможно, единственный момент, когда мы хоть немного можем
возвратить своим родителям любовь, которую они нам подарили,
начинается тогда, когда они становятся беспомощными.
***
Несколько раз в этом «Дневнике» Барт говорит о потребности
написать «книгу вокруг мамы», «livre autour de mam». Книга о
фотографии, «La chambre claire (Camera lucida)», и станет этой
книгой «вокруг мамы» или даже книгой «à partir d’elle», «от нее», «со
стороны матери», «идя от матери».
Шатобриан писал свой «Гений христианства» как сочинение «сына,
строящего свой мавзолей матери». Пруст начал «В поисках
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БАРТ, ИЛИ ПОТЕРЯ
-----I 293 I----
утраченного времени» через четыре года после смерти матери и как
ответ на эту смерть. Бартова «La chambre claire» была, возможно,
альбомом фотографий, вдохновленных матерью, — не фотографий
матери, а фотографий, острых, как память о матери, — оставляющих
раны как память о матери.
Почти везде в этом дневнике он называет ее mam. Односложное,
сокращенное слово, короткий звук — возможно, его собственный
первый осмысленный звук. Так, словно он, пишущий о матери после
ее смерти, возвращается назад и отрицает историю.
Деррида в одном из интервью говорил о том, что единственная часть
человеческого тела, которая по-настоящему не стареет, — глаза.
Глаза остаются теми же — у десятилетнего подростка и у
семидесятилетнего старика.
У Барта был свой вариант: Le Moi ne vieillit pas, «“я” не стареет».
Mam всегда будет базовым словом, одним слогом, первым коротким
восклицанием. Симптомом того, что «я» не стареет. Что его магниты
остаются неизменными.
***
В «Искусственном раю» Бодлер создает портрет человека без отца,
которого воспитывает одна мать. Свой собственный портрет, в
котором Барт, возможно, тоже мог себя узнать.
«Мужчины, которых воспитали женщины, не вполне похожи на других
мужчин», — пишет тут Бодлер. «Мужчина, искупанный в мягкой
атмосфере женщины, в аромате ее рук, ее грудей, ее колен, ее
волос, ее мягкой и едва ощутимой одежды, воспринял в ней
утонченность кожи и особенность акцента, нечто подобное
андрогинности».
Бодлер одним из первых приветствовал «Мадам Бовари», но именно
потому, что Эмма была для него «диковинным андрогином», который
объединил в себе «самые соблазнительные черты мужской души в
самом привлекательном женском теле».
Был ли андрогином сам Бодлер? Был ли андрогином Ролан Барт?
***
«Я всегда думал, что существует нечто вроде Желания-Писать
самого по себе», — говорит Барт в курсе «Приготовление романа»,
напоминая о своем знаменитом эссе «Писать — непереходный
глагол». Однако теперь он не так уж уверен в этом — не вполне
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВЛАДИМИР ЕРМОЛЕНКО
-----I 294 I----
уверен, что «писать» возможно как творческое кружение текста
вокруг самого себя, своей формы и своей эротики. Наверное,
продолжает Барт, желать-писать (vouloir-écrire) — это всегда «желать
писать что-то» то есть «Желать-Писать + Объект».
Писание в этом курсе Ролана Барта не есть creatio ex nihilo, не
является потоком сознания, в конце концов, не является даже
«творчеством», где присутствует только субъект и его «эманации»;
писание — это встреча с объектом, конфронтация с объектом,
кружение вокруг объекта, желание объекта, магнетическая
капитуляция перед объектом. Фантазм объекта для писания
представляет собой нечто вроде «инициационного поводыря» (guide
initiatique), и Барт откровенно сопоставляет его с Дантовым
Вергилием.
Неудивительно, что Барт постепенно отходит от семиотической
вульгаты своей молодости — от веры в то, что текстовая реальность
замкнута на самой себе, что культура стирает доступ к «источникам»
и «началам», замыкаясь в вечном коловороте знаков. Теперь он
говорит о письме, которое было бы не дублированием чего-то
предыдущего, не копированием, повторением, а наоборот
«творением Письма-Начала» (Ecriture-Origine), которое возникало бы
перед каким угодно копированием, дублированием и повторением.
Повторение и репликация как норма культуры, как норма какой-либо
знаковой системы, где знаки должны «заменять» своих референтов,
выступать вместо них, играть их роль, то есть бесконечно повторять
и репродуцировать их, — все это Барт ставит под сомнение после
смерти главного для него существа. Он ставит под сомнение то, что
культура является машиной повторения, так как теряет существо,
которое никто не может повторить или заменить. Он ставит под
сомнение всю сферу знаков, то есть сферу заменимого после того,
как почувствовал реальную, конкретную, трагическую незаменимость
жизни.
Это маленькое слово, «незаменимый», irremplaçable, время от
времени возникает в его курсе «Приготовление романа». Смерть
незаменимого существа превращается в невозможность любить кого
то другого, невозможность быть привязанным к кому-то другому,
«невозможность дарить себя другим». В невозможность переноса
или контрпереноса. Крах какого-либо психоанализа.
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БАРТ, ИЛИ ПОТЕРЯ
-----I 295 I----
***
Некогда Барт был автором статьи «От произведения к тексту». От
чего-то «органичного», завершенного, пространства «означаемого»,
чего-то, находящегося в родстве с традицией и другими авторами, к
«полю текста», бесконечному, без начала, без четкой очерченности и
заполненности.
Теперь он мог бы написать статью «От текста назад к
произведению». «Произведению» в классическом смысле.
Произведению как противостоянию с реальностью, как флирту со
своим объектом; произведению как словам, которые спровоцировало
желание объекта, а не удовольствие от самих слов: désir de l’objet,
вместо прежнего plaisir du texte.
***
Смерть близкого существа провоцирует странную реакцию:
«безумное конструирование будущего», «будущеманию» -
(aveniromanie).
Что же такое эта Бартова «будущемания»? Это стремление к новому
началу, жизни с чистого листа: от интерьера жилья до новых книг, от
новой мебели до новых людей. Стремление к новой жизни, vita nova.
Vita nova (тень Данте, но и тень Мишле с его «Vita nuova») будет
страстью его последних лет. Страстью его частной и
профессиональной жизни. Является ли «vita nova» желанием ввести
в заблуждение любовь к умершему существу? Желанием ввести в
заблуждение память о нем? Да, является.
Нет, не является. Не в этом случае. Бартова «Vita nova» — что-то
полностью противоположное. Не амнезия, а острая,
бескомпромиссная память. Не попытка забыть смерть, а попытка
принять ее как наибольший в жизни разрыв, как наибольшую
необратимость. «Новая жизнь» — это принятие такого разрыва
всерьез. Новое рождение — это не попытка забыть одну смерть, это
попытка принять ее всерьез.
***
23 февраля 1980 года Барт читает последнюю лекцию курса
«Приготовление романа».
Он говорит несколько важных вещей. Преимущественно в защиту
классики, в защиту прошлого, в защиту классической литературы.
Литературы, которая в эпоху авангарда и постоянных поисков нового
становится подлинным и глубинным «новым». «Нам больше не
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВЛАДИМИР ЕРМОЛЕНКО
-----I 296 I----
следует воспринимать классический способ писания (l’écrire
classique) как форму, которую надо защищать, как форму прошлую,
законную, долженствующую, репрессивную и т.п. — наоборот, мы
должны его защищать как форму, которая благодаря ходу и
перелистыванию истории постепенно становится новой». Он говорит
о разрушении различия между Новым и Старым; о том, что между
ними проходит «путь спирали».
25 февраля он идет на прием к Франсуа Миттерану, первому
секретарю Социалистической партии, будущему президенту.
Присутствовавшие потом скажут, что на приеме все «хорошо
посмеялись», что сам Миттеран был остроумным и веселым. Но
Барт в основном молчит; он не очень любит «смеяться», особенно в
последние годы. Он возвращается пешком в Коллеж де Франс, чтобы
проследить за приготовлениями к семинару «Пруст и фотография»,
который должен начаться после его курса.
Прямо напротив Коллеж де Франс, на rue des Ecoles, недалеко от
памятника Монтеню, на пешеходном переходе его сбивает грузовик.
Дома в печатную машинку был вставлен текст его следующего
выступления. Его название: «Нам никогда не удается говорить о том,
что мы любим».
***
Ранения незначительные, несколько сломанных ребер, жизненные
органы не повреждены. Врачи убеждают, что волноваться нет
причин.
Все усложнят легкие. Давняя болезнь Барта, его когдатошний
туберкулез, из-за которого он был вынужден отказаться от Эколь
Нормаль. В больнице его подсоединят к аппарату искусственного
дыхания, и он не сможет говорить с гостями.
Но друзья и знакомые, которые заходят увидеть его и поддержать,
чувствуют приближение конца. Видят то, что он «сам выбрал свой
час» (Соллерс), видят «животный и окончательный отказ от
существования» (Кристева), видят «бездну печали в глазах», словно
в глазах «зверя, которого живьем глотает огромный удав» (Эрик
Марти).
Была ли его печаль такой сильной, что стала сильнее инстинкта
выживания? Была ли жизнь любимого существа сильнее его
собственной жизни?
Он протянет лишь месяц, до 26 марта 1980 года. Врач запишет, что
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БАРТ, ИЛИ ПОТЕРЯ
-----I 297 I----
«несчастный случай не стал прямой причиной смерти, но повлек за
собой осложнения в легких пациента, который особенно страдал от
хронической респираторной недостаточности».
***
Я не знаю, чувствовал ли Барт в эти последние годы какой-то
обостренный инстинкт смерти. Не знаю, прав ли один из биографов,
который видел в последних годах Барта death wish, желание смерти.
Но я точно знаю, что люблю его поздние тексты больше, чем те,
которые принесли ему славу. Люблю «Camera Lucida», «Дневник
траура», курсы в Колеж де Франс больше чем, скажем, «Смерть
автора» или «Удовольствие от текста».
В этих последних текстах поселяется печаль, но и какая-то
особенная красота. Красота, уже не заинтересованная в
соблазнительности и интриге. Красота сама по себе. Печаль сама по
себе.
И я даже думаю, что именно в этих текстах, где он прощался с
жизнью, Барт оказывался наиболее живым. Наиболее живым в
точке, где отпускал свою жизнь из рук, словно какую-то дикую птицу,
острее всего ощущая в этот момент ее тепло, ускоренный ритм ее
мышц, ее безумное желание свободы.
Так, словно жизнь Барта, капитулируя перед смертью, касается точки
своей наивысшей интенсивности.
***
Некоторое время после смерти матери Барт жил так, будто хотел
продолжить ее жизнь. В своей повседневности он делал вещи,
которые делала она: готовил еду, которую она любила готовить;
убирал в квартире так, как она любила убирать. Он словно
стремился сделать так, чтобы mam жила дальше. Каким бы то ни
было образом.
Возможно, главная страсть любви — это страсть к survie,
продолжению жизни после смерти, «пережизнь» — одно из главных
слов позднего Деррида.
После смерти Барта (1980) и Фуко (1984), в 1980-х и особенно в
1990-х, Жак Деррида словно перенял эту сентиментальную
эстафету: бывшие «структуралисты» и «постструктуралисты»
незаметно и нелогично возвращали в свои словари слова, которые
сами же когда-то зачеркивали: слова из словаря экзистенциализма
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
ВЛАДИМИР ЕРМОЛЕНКО
-----I 298 I----
или «философии жизни», скорее чем «философии текста»,
«семиологии» или «грамматологии». Они воскресили «умершего
автора», возвратили «субъекта» и его биографию, сделали его
трогательным и беззащитным, сделали его младенцем, юношей или
старцем.
Survie Деррида — это пережизнь, сверхжизнь, продолжение жизни
после жизни, продолжение жизни по ту сторону жизни.
Однако не является ли это, в конце концов, главной чертой жизни —
ее способность к существованию после себя самой? Мощь ее силы,
даже самого хрупкого существования, которая действует дальше
даже тогда, когда самой жизни нет?
Не является ли это главной чертой жизни: оставаться жизнью после
жизни?
Не является ли это главной чертой жизни: быть сильнее смерти?
Перевод с украинского
Натальи БЕЛЬЧЕНКО
-----------------------------------------------------------------------------------------------------
БАРТ, ИЛИ ПОТЕРЯ
-----I 299 I----
Дмитрий Драгилев. Базар-вокзал, или
Привычка жить в Берлине.
-----I 300 I----
Мой опыт общения с берлинским метро отягощен банальными
подробностями. График подземки, помноженный на расстояние от
любого подъезда до ближайшей станции дает один и тот же
результат: в урочный момент поезд скрывается в туннеле. Бег
трусцой не спасает положения: все равно не хватает каких-нибудь
одной-двух минут. Стоит приблизиться к заветной лестнице, еще
секунду назад почти пустой, как по ней начинают подниматься
пассажиры, напоминая массовку во время киносъемок: сигнал
«мотор», статисты пошли. Как и во времена Сирина (Набоков
упомянул этот факт в романе «Отчаяние»), недра «выплевывают»
народ порциями, по мере прибытия поездов. Поневоле выругаешься,
завидев очередных выныривающих: значит, поезд как раз тю-тю.
Учитывая собственную перманентную спешку и то, что
десятиминутные перерывы здесь наблюдаются даже в час пик,
зрелище досадное... Хотя радует отсутствие неиссякаемой толчеи на
лестнице, на перроне, в вестибюлях. Вспоминаю, как в Киеве,
например, за минуту ожидания на платформе скапливалось такое
число граждан, которое способно было поместиться в вагонах лишь
путем экстремального уплотнения. Кроме того, берлинские вагоны
почти не гремят, при отправлении и прибытии состава всегда
услышишь голос собеседника; никаких тебе турникетов и
эскалаторов немыслимо длинных. Немецкий U-Bahn расположен на
уровне канализации: откройте люк — и вы уже в пути. Экономия
времени и лишний шанс увидеть колышущееся платье кинозвезды
над вентиляционной шахтой подземки... Впрочем, с кинозвездами
плоховато. Разве что мелькнет знакомый бомж, оживший гротеск
карикатуриста Георга Гроша — с головой, похожей на хэллоуинскую
тыкву, помесь профессора Мориарти и вервольфа Николсона.
-----I 301 I----
В общественном транспорте периодически материализуются «наши»,
чей дресс-код и фенотип неумолимо мутируют в местную сторону —
не опознать.
А еще становишься свидетелем сцен. Приведу несколько.
Негр — немцу, попросившему его маленькую дочь вести себя
потише: «Ты сейчас вылетишь из автобуса» («Du iegst jetzt aus dem
Bus raus».)
Немка при виде турецкой семьи — он, она, дети во множестве, по
мусульмански запеленавшая себя мать окружена чадами мал-мала
меньше, которые облепили ее со всех сторон, — говорит: «Бабы
нужны для того, чтобы детей придерживать» («Weiber sind dafür da
Kinder zu halten».) — Не я их отец («Ich bin nicht der Vater»), — ищет
аргументы мужчина...
Пассажиры городского транспорта — бесправный народ. Иногда мне
кажется, что именно на них отрывается государство, не желающее
отвечать за ранее прирученных граждан. Или это один из удобных
способов дать выход агрессии по адресу представителей
нетитульной национальности, нелегалов, маргиналов и других
безлошадных, а стало быть, неимущих. Для сравнения — два
примера. В начале 90-х (в пору резкого роста цен на проезд) в
рижских трамваях чинили облавы: вагон останавливался на
перегоне, в него влетала целая толпа контролеров, которые
устраивали нечто среднее между проверкой билетов и шмоном. Не
раз был свидетелем грустных сцен, когда не приглянувшихся
безбилетников тузили и выкидывали на улицу (невзирая на возраст).
В благополучном восточногерманском Эрфурте первых лет XXI века
трамваи к вечеру меняли свой маршрут и номер. Неискушенный
путешественник из точки А в точку Б мог оказаться совсем в другом
месте.
В лихорадочно борющемся с социальными льготами Берлине
«зайца», трижды застигнутого врасплох, могут упечь в тюрьму на
полгода. После полуночи линии метро, как правило, прекращают
свою работу. Причем в первую очередь заканчивается сообщение с
наиболее бедными жилыми районами.
Берлинский концерн «Werner Media» издавал (в числе прочего)
«Еврейскую газету» на русском языке. В декабре 2006 года в ней
можно было прочитать такое сообщение: «Как заявил Ратушняк (мэр
Ужгорода. — Авт.), Адольф Гитлер, придя к власти, “в первую
очередь расстрелял 300 трамвайных зайцев”. Мэр подчеркнул, что
-----I 302 I----
именно с того времени началось “бурное развитие страны”».
Ну что ж, роковой и экзистенциальный смысл рельсового пути, где
бы он ни пролегал — в городе или вне города, на мостовой, под или
над ней — тема классическая. Первое, что бросается в глаза на
перронах берлинской электрички (надземки, эстакадной дороги) —
это не название станции, которое тоже присутствует, а сообщения
наследников г-на Безенчука и фирмы «Нимфы». Глядишь в вагонное
стекло, ищешь глазами табличку, хочешь знать, куда приехал, не
Дибуны ли? Находишь сразу — длинненькую, вытянутую,
прямоугольную, а на ней какое-нибудь «Wittenburg Bestattungen»,
название похоронной конторы. Прямо над перронной скамейкой. Да
и по городским кварталам почти на каждой улице — вывески
наравне с вокзальными, ресторанными, вплоть до неоновой рекламы
и украшений брандмауэров: «Tag und Nachtruf, global, seit
1905» («Звоните днем и ночью, хороним по всему миру, с 1905
года».) Спрашивается, зачем ночью звонить? Вывозят и тайно
закапывают?
Транспарант «Billigbestatter» (можно перевести как «дешевый
гробовщик») красуется едва ли не на фронтоне одного из вокзалов
германской столицы. Странно, почему до сих пор не догадались
использовать для этой информации афишные тумбы?
Референций много. Поневоле вспомнишь и Дюма, и Ильфа, и
Целана, и memento mori.
И все же даже Берлин расхолаживает: население движется
прогулочным шагом. «Въезжая в эту страну, словно влезаешь в
домашние шлепанцы», — сказал однажды рижский радиожурналист
Алексей Романов. Мне пришла в голову несколько иная фраза:
Германия — зона недомашнего консервирования. Или
псевдодомашнего? Дежурная вежливость, условная
добропорядочность, тихо пестуется общий знаменатель —
калориферное, средне-арифметическое тепло.
Однако пожаловаться на полный дефицит мимики нельзя. К примеру,
немецкий газетчик, который вел пресс-конференцию на конгрессе по
ксенофобии, был сильно похож на русского актера, исполнявшего
главную роль в «Секретном фарватере» — советском фильме о
Второй мировой войне. Но отличался плохой (немецкой!) дикцией и
странными гримасами: то потупит взор, то улыбнется без видимых
причин. Не потому ли, что в докладе представителя России
преобладали слова: «практики», «идентичность», «субкультура»,
-----I 303 I----
«дискурс», «электоральный ресурс», «моральная паника»...
Что касается динамики города, зачастую она воспринимается сквозь
призму собственной причастности к жизни данного места, зависит от
ощущения степени вовлеченности.
Впрочем, вернемся к шлепанцам. Время от времени на одной из
линий метро появляется... поэт. Обутый зимой в сандалии, он просит
милостыню в каком-то автоматическом режиме, глухой
скороговоркой бубня и затверженные куплеты-сонеты, и дежурный
«же-не-манж-па-сис-жур». Смотрит искоса, низко голову наклоня, при
этом настолько быстро движется по проходу (перегоны между
станциями длятся не дольше минуты), что кинуть ему в пластиковый
стаканчик «этвас копек ауф дем штюк брод» технически невозможно.
В магазине каждый день — что-нибудь забавное. Появляются
женщины восточной наружности и складывают дикое количество
решеток с яйцами в корзины. Под верх. Куда столько? Если в
гешефт, то почему не в оптовом универсаме, в «Metro»? Мужик
немец потасканного вида стоит в очереди к кассе с русским пакетом,
полным пластиковых бутылок. Русская кассирша, усердно
скрывающая свое происхождение, привычно выпотрошила пакет в
картонную коробку, но одну бутылку вернула владельцу. «Почему?»
— спросил немец. Кассирша достала бутылку из пакета, повертела,
на этикетке надпись по-русски: «Крем-сода». Ну, думаю, сейчас-то
она расколется, продемонстрирует знания. Молчит, пустила бутылку
через сканер. Считывающее устройство жалобно пискнуло. «Видите,
— торжествуя заметила кассирша, — не тот сигнал!»
Однажды разоткровенничался мой сосед-продавец: «Кассиры уже не
только знают тебя в лицо, они знают твою фамилию». — «Мою?
Каким образом?» — «А ты карточкой всегда расплачиваешься».
Лишний повод убедиться в отсутствии анонимности.
В немецком языке Schlachten — убой, забой (скота), а Schlacht —
битва. Легендарная битва древних германцев с римлянами была
выиграна молодыми варварами под предводительством Арминия.
Один из берлинских рыночных павильонов, пассаж, в котором
торгуют (в частности) мясом и мясными изделиями, называется
«Arminiushalle». В XXI веке на рынке поставили рояль и пригласили
автора этих строк в качестве тапера.
Надо сказать, что с клавишными инструментами я общаюсь дольше,
чем помню себя. Неизгладимый след — сердитое оканделябренное
пианино «Санкт-Петербург» в квартире родителей. Мама когда-то
-----I 304 I----
разучивала на нем свои первые гаммы, а досталось оно нам по
дешевке от местного почтальона. Как это произошло? В Риге в
начале пятидесятых почтальоны разносили не только почту, но и
денежные переводы. Однажды злоумышленники отобрали у почтаря
его знаменитую «толстую сумку на ремне» и несчастный
письмоносец был вынужден распродавать имущество, чтобы
покрыть «недостачу».
Личное погружение в клавиши протекало долго и трудно. Сопливый
возраст побудил запустить в инструмент поленом. Это я умудрился
не со злости, случайно. В классе седьмом повезло написать сразу
два сочинения — за себя и за того парня: друга-приятеля. Тема —
связь между предметами обихода прошлого и настоящего. Потирая
руки, я спонтанно надиктовал товарищу — в характерной для него
сугубо устной манере — опус о печках и калориферах, что-то, как
мне казалось, косноязычное и топорное, а сам подготовил
аккуратный текстик о развитии клавишных — от монохорда до
фортепиано. Оба мы получили пятерки. Причем «сочинение
одноклассника» удостоилось особой похвалы учительницы при
разборе домашних заданий. В тот момент я понял, что печки народу
ближе, хотя без клавирного тепла тоже не обойтись. Клавишные и
впрямь — как биологический отряд, порядок в иерархии живых
существ, хотя фортепиано по сути — дитя технического прогресса.
Обратите внимание на внутренний облик пианино, он напоминает
ткацкий станок. А внешний «колеснопедальный вид» рояля вызывает
ассоциации с автомобильным транспортом. «Рояль — слишком
дорогая и бесполезная часть интерьера, чтобы его приобретать «для
фасона», он может попасть в квартиру только на правах домочадца.
Он громоздок и громок, у него нет выхода в интернет», — жалуются
практичные немцы.
Да, этот объект не подключен к всемирной паутине, но он
определенно имеет связь с космосом. Наверное, поэтому взрослые
посетители украшенного роялем рынка подводят вплотную своих
малышей или держат на руках карапузов так, будто те способны
именно здесь и сейчас приобщиться. А некоторые
совершеннолетние даже вовнутрь заглядывают. Что ни говори,
странное устройство в неожиданном месте на фоне повсеместных
электронных приспособлений. Ау, коллеги, перформеры! Зачем
ломать голову над очередными изощрениями, ведь можно просто
исполнить туш в перерывах между стуком топора по свиной туше.
-----I 305 I----
Пианист, наяривающий свои пассажи в таком пассаже, неизбежно
становится грандиозным детским аттракционом.
Рынок, который я имею в виду, расположен в Моабите. Моабит —
остров, ныне освоен турками. Гранича с районом Веддинг и
станцией Zoo, он омывается по периметру водой каналов и реки
Шпрее. Как символ и диаспоры, и отшельничества. Или наоборот,
место встречи по пути из тьмы египетской в обетованную землю.
Мимо моавитян. Между вечным зоопарком и вечной свадьбой. Out of
nowhere. Остров-острог — почти Алькатрас. Галерея сидельцев
велика: политики — от Радека до Хонеккера, поэты — от джазиста
Парнаха до героя Джалиля, тюрьмы не изжиты здесь до сих пор. Три
действующие, из них одна женская. И еще руины бывшей, ныне —
мемориал. Легендарная бывшая тюрьма Моабит, срытая ныне,
расположена «у стен» Центрального вокзала. Наверное, в этом тоже
есть какая-то глубинная символика, если вы, впервые попав в
Берлин, выйдя из поезда, с одной стороны вокзала обнаруживаете
государственную канцелярию и чуть поодаль купол Рейхстага, а с
другой — созерцаете старые тюремные кирпичи. Кстати, трудно
понять, что имел в виду отец автора написанных в этих застенках
«Моабитских сонетов» и «мэтр» геополитики Карл Хаусхофер, когда
упомянул о своем поверхностном, но личном знакомстве в Мюнхене
с братьями Ульяновыми: «Причем мы и не подозревали, что одному
из них суждено угодить в руки палача, а другой под именем Ленин
станет всемирной знаменитостью». Лично для меня абсолютная
новость, что Александр Ульянов, казненный в 1887 году, успел
побывать в Мюнхене, да и еще вместе со своим младшим братом
Володей, до 1895 года за границу не выезжавшим...
Времена меняются, Моабит постепенно становится модным.
Галерные рабы уступают место воинствующим моабитникам.
Недаром слог «мо» — один из тех, которыми распеваются певцы.
Набоков в «Даре» писал о том, как в утренних берлинских дворах
звучали слова “Prima Kartoffel”, произносившиеся «тонко и
сдержанно-певуче». Нынче на многих немецких улицах видишь лавки
смуглых зеленщиков, поминутно выкрикивающих:
«Томатен айн ойро, томатен айн ойро!!!»
Зычная фраза «помидоры за один евро» звучит вполне по-турецки.
Каждый пытается сбыть свой товар, как может. Еще недавно
процветала реклама по телефону. Неожиданно в твоей квартире
раздавался звонок, и незнакомый человек предлагал тебе сыграть в
-----I 306 I----
лотерею, суля неслыханные выигрыши, среди которых —
возможность попасть на модную телевизионную передачу, или
пытался навязать страховку; в крайнем случае, советовал
приобрести что-нибудь. Убалтывающего обрывали на полуслове.
Бодро начатая фраза вербовщика: «Heute möchte ich Ihnen die
einmalige Gelegenheit geben...» — заканчивалась глаголом:
«aufzulegen» и короткими гудками. Ради такой фразы стоило
позвонить, ибо она хороша сама по себе: «Сегодня я хотел бы
предоставить Вам уникальную возможность... положить трубку».
Рекламный стенд — эльдорадо креатива. Он демонстрирует нам что
угодно. Например, как сделать книжный стеллаж из Бранденбургских
ворот и пропустить через них грузовик, везущий вместо цистерны с
водой огромную канцелярскую скрепку, или как сделать
привлекательной обычную очередь...
Нельзя сказать, что в Берлине нет очередей. Люди послушно
выстраиваются друг за другом к кассам больших магазинов, в
присутственных местах, на почте, на лестнице, ведущей к Рейхстагу.
Но сакраментальный вопрос человека, желающего занять очередь,
звучит обычно так: «Вы первый?»
Хотя, как говорится, бывают и иные случаи. Вот очередь в
берлинском супермаркете — к автомату, принимающему
пластиковую тару. Подошедшая женщина просит пропустить ее: она
принесла всего одну бутылку. «Стой, где была. Видишь, все стоят!»
— восклицает африканского вида покупатель, он второй в очереди.
Женщина пытается возражать. «Du hast nichts zu
sagen» (помалкивай), — ставит точку чернокожий на ломаном
немецком.
В этой связи вспоминаю эпизод, запомнившийся мне благодаря
поездкам в Киев. В гастрономе, расположенном на самой известной
киевской площади, очередь в отделе бакалеи и напитков. Солидный
мужчина лет шестидесяти подходит прямо к прилавку и зычным
голосом объявляет: «Я тут стоял. Мне бутылочку, вон ту. — Покупает
фунфырик. — Сдачи не надо, это вам на депозит».
Фунфырик опорожняется залпом, не отходя от кассы, на глазах у
очереди и продавщицы. Очередь молчит, продавщица не возражает.
Увы, несмотря на отмены виз и границ, настоящие поездки, как и
положено в современенную эпоху, вытесняются имитациями.
В июле 2008 года я писал Алексею Парщикову:
«Ни с того, ни с сего повезло сняться в эпизоде немецкого
-----I 307 I----
телесериала, намеченного через 15 месяцев к выходу на экраны:
роль пассажира поезда “Каштан” на маршруте Берлин-Киев. Самым
интересным в этой истории было наблюдать, как совсем-дажене
верзилы динамично раскачивали вагон с помощью брусьев,
разумеется, деревянных. Старый IC-Вагон с отсеками, отдаленно
напоминающими наши купе, стоял на запасном пути товарной
станции Лихтенберг. Случилась и беседа с режиссером, который
сгоряча прервал экспромт массовки, затянувшей было песню
“Дорогой длинною” в тамбуре. Сочувствуя коллегам-статистам, я не
удержался от объяснений, что опознанный постановщиком хит 1968
года “Those were the days“ на самом деле является переделкой
популярного русского романса Бориса Фомина и в сюжет картины
вписывается идеально».
В связи с длинной дорогой и языком, который до Киева доведет,
вспоминаю еще два эпизода. В письме члена Общегерманского
координационного совета российских соотечественников
присутствовала такая деталь: «Уважаемые коллеги, по не зависящим
от меня причинам нахожусь в Украине...»
А меня однажды пригласили выступить с рассказом о танго и Оскаре
Строке в берлинском клубе киевлян.
— Здравствуйте, это Мария, — говорит женщина с таким прононсом,
будто только вчера приехала из Одессы. — Вы выступите у нас в
клубе «Киев»?
— В клубе геев? — пошутил я.
Дама или не расслышала, или не поняла юмора и «поехала
дальше»:
— Вышла книжка об Оскаре Строке, автор Анисим Гиммерверт. Вы,
думаю, в курсе.
— Знаю. И могу принести еще одну книжку, свою.
— А зачем еще одна книжка? Одна уже есть... Киев-не-Киев, да
только расклад почти по Жванецкому...
Выступления на общественных началах, клубы по интересам...
На самом деле, работа на общественных началах имеет давние
традиции в «пространстве немецкого языка». Вспомним, что в ответ
на прошение Вольфганга Амадея Моцарта, Венский магистрат смог
ему предложить лишь «место без жалования». Сегодня подобные
«места службы» стали обычной формой трудовой деятельности.
В конце прошлого, ХХ века, немецкий устроитель концерта «Русская
ночь» пригласил меня и музыкантов моего ансамбля к себе домой.
-----I 308 I----
Еще недавно он обещал подрядиться на роль импресарио
эмигрантского джаз-оркестра. Теперь же рассказал об убытках,
которые понес, о том, что музыка — дело неприбыльное.
Уклонившись от выплаты оговоренной суммы вознаграждения
(договор заключен не был), намекнул на идею бизнеса с Украиной —
как на перспективу нового сотрудничества. О щетине и ее поставках.
Тогда один из участников беседы распахнул ворот и обнажил
волосатую грудь, а другой вспомнил фильм «Подвиг разведчика».
Там тоже речь велась о щетине, только закупки предлагал делать
советский агент. Интересно, что задолго до «Подвига разведчика»
тема таких поставок прозвучала в рассказе Саши Черного «Письмо
из Берлина»: главный герой планировал организовать сбыт щетины
из берлинских парикмахерских в Эстонию.
После объединения Германии из Берлина было выгоднее и удобнее
поставлять зайцев. Причем вовсе не трамвайных... Впервые я
наблюдал их на пахотных землях по окраинам тюрингских деревень:
огромных зайцев, сидящих в траншее, чем-то похожих на кенгуру.
Позже меня поразило постоянное «военное» присутствие этого зверя
в столичных парках и жилмассивах. Впрочем, речь, скорее, о
кроликах. Именно они, те самые, которые «не только ценный мех»,
украшали германскую столицу. Будто Берлин — и не город вовсе, а
так, слегка застроенные сельхозугодья. Но берлинский кролик —
порода особая. Бывает зверек карликовый, бывает королевский, а
тутошний кролик — застенный. Точнее говоря — пристенный. Ибо
жил он долгие десятилетия при берлинской стене. На пограничной
разделительной полосе, полосе отчуждения, нейтральной полосе и
как там еще все эти полосы юридически называются. Однако стену
разрушили, и сорок тысяч любопытных носителей ценного меха
устремились в Тиргартен.
Никто не объявлял ни охоту на них, ни отлов, никто не кричал
«Ну, погоди!», но желающие поживиться ждать себя не заставили.
Затосковали звери по былой резервации, да поздно. Возвращаться
некуда. Пришлось спешно рассредоточиться по разным районам
города.
Увы, за четверть века немецкого единства зайцы стали почти
дефицитом, скажу больше: с некоторых пор их вытесняют непуганые
лисы. О моих собственных встречах с ними, дневных и вечерних,
нужно рассказывать отдельно. В Риге подобные факты освещались в
газетах. Осенью 1938 года рижская газета «Сегодня вечером»
-----I 309 I----
сообщала: «На Тербатской улице прохожий поймал серебристую
лисицу. После непродолжительной погони лисица была поймана за
хвост Альбертом Лусте, проживающим на ул. Кр. Барона. Он заметил
ее, направляясь на работу. В полиции Лусте предъявил свои права
на находку и по закону должен получить третью часть ее стоимости.
Лисица, за неимением другого помещения, была посажена в одну из
камер, приспособленных для вытрезвления пьяниц»...
Что к сказанному добавить? Лусте — фамилия бывшего директора
музыкальной школы, в которой я учился, позже проректора
Латвийской академии музыки. А вытрезвителей в Берлине нет.
Бродяги в окружении не лисиц, но личных собак безмятежно
опорожняют и свои бутылки, и себя на каждой десятой лавочке, в
скверах, парках и прочих укромных местах. Иметь четвероногого
друга в позднем СССР всегда было признаком относительного
материального благополучия и даже социального статуса. Почему в
крупных городах Германии с породистыми псами разгуливают в
основном бомжи и гопники? По принципу все тех же клубов? Или их
соединила собачья жизнь?
«Сделайте что-нибудь!» Иной раз этот вопль отчаяния можно
услышать не от бомжей, но — по-русски — от «безъязыких»
эмигрантов, пытающихся беседовать с представителем социального
ведомства. Интересно другое: вопиющий подразумевает не
безработицу, квартирные проблемы и т.п. Так выражен призыв о
помощи в ситуации необходимости и невозможности собственными
силами объясниться на незнакомом наречии здесь и сейчас.
Наверное, неспроста журналист из Баден-Бадена Яков Бердич
предложил учредить газету «Новости дна».
Скажите мне, куда уплыли киты, на которых держалась Земля?
Почему брюнетки в адыгейских мифах «лунарны», их волосы
символизируют ночь, а лица «светят» во тьме? Вечером в
берлинские парки лучше не соваться. Фонари в них, как правило,
отсутствуют, да и девичьи лица не помогут. Разве что на отдельных
аллеях... Когда-то экипажи бюргеров и дворян медленно двигались
по весеннему корсо Тиргартена, а шеф берлинской полиции ввел в
оборот выражение «эпоха увеселительных корсо». В качестве
вывески слово «корсо» попало на двери дансингов Берлина, Цюриха
и Рижского взморья. (Это уже в советское время юрмальское
«Корсо» превратится в общественную столовую, и необычное
название станут увязывать с Персеем, разместив на стенах
-----I 310 I----
соответствующие панно. Наверное, деятели общепита заподозрили в
незнакомом слове «чисто фонетическую» связь с мореплавателями
Древней Греции...)
С Тиргартеном граничит Потсдамская площадь. Помню, как на ее
месте красовался огромный котлован и разливанное море. В ту пору
я пробовал себя в роли церковного органиста, правда, не в Берлине,
а в глухой тюрингской деревне. У деревенского пастора была
неожиданная фамилия Хан и не менее неожиданная внешность —
вылитый Фред Мак-Мюррэй, звезда старых голливудских триллеров.
Из деревни я торопился в Берлин, дабы не пропустить гастроли
легендарного биг-бэнда: в Берлинской филармонии (к ее стенам
котлован тогда приблизился почти вплотную) гастролировал оркестр
Гленна Миллера. С классическим репертуаром: «Серенада лунного
света», «Коктейль лунного света»... Оркестр на поверку оказался
голландским.
Между прочим, по части исполнения большинства свинговых баллад
Миллера не перещеголяет никто. В балладах — свои луны.
Меланхолия исчезновения и созерцания, ностальгии,
недосказанности, любовного пепла, оставшегося от тепла.
Перемещающиеся оттенки, хрупкие и зыбкие грани параллельных
пространств. Как шутят немецкие астрономы, «мы — звездная пыль
в самом демифологизированном смысле».
В отечественной традиции у луны был несколько иной привкус. «И
на штыке у часового горит полночная луна!» — восклицал Федор
Глинка. «Скучно, грустно... Колокольчик однозвучен, отуманен
лунный лик», — возражал Пушкин. «Кремнистый путь
блестит» у Лермонтова. «Неуютная жидкая лунность» разлилась
у Есенина, в Берлин заглядывавшего. «Луна стоит на капитанской
вахте... Уходит женщина, любимая тобой», — у Луговского. Хотя
других наблюдений тоже в избытке. «Молодая луна — это языковой
образ, ежемесячно обновляемый небом», — писал Виктор
Шкловский, временный берлинец. Бродвейской и голливудской
Америкой попахивает сентенция еще одного временного берлинца —
Вертинского: «Как лунная голубая дорога [...] мелодия властно
влекла за собой в какой-то иной мир, мир невыразимо прекрасных
чувств, светлых и чистых, как слезы во сне, [...] заколдованный мир
[...], точно опрокинутый в [...] озера таинственный ночной лес,
залитый лунным светом». Спросите, при чем здесь немцы? Но, если
вспомнить, что «Лунная соната»— бетховенское изделие, а сама
-----I 311 I----
луна — продукт хромого бочара из Гамбурга...
У немцев есть хорошее выражение: Blick über den Tellerrand.
Перевести чужой идиоматический оборот — дело нелегкое,
особенно, когда нет точного эквивалента. Присказка «видеть дальше
своего носа» в качестве перевода не подходит, «совать свой нос в
чужой огород» — тем более. Речь о способности мыслить шире,
видеть то, что творится за пределами твоего круга, будь это лунный
нимб, барабанный обод, каемочка блюдца, круг от горящей
настольной лампы или пространство, ограниченное той или иной
кольцевой дорогой... Наверное, нынешних русских литераторов
Берлина, да и некоторых других германских мест, можно сравнить с
лунатиками, живущими на «диффузных ногах». Далеко не все из них
интересуются тем, что делают коллеги-немцы. Но и немцы, увы,
почти не в курсе ситуации русских «диаспоральных» авторов,
ситуации, которую, как мне представляется, отличают фантомные
черты: кто-то испытывает фантомную боль, кого-то будоражит и
сбивает с толку фантомный читатель. Впрочем, это уже местная
специфика влияет. Недаром фельетонист Ансельм Нефт добрую
половину берлинцев подозревает в фантомности: вечерних
велосипедистов, традиционно пренебрегающих бортовыми огнями,
многочисленных «представителей свободных профессий» в
тренировочных костюмах... Для Нефта важен гамбургский счет, вот
он и плачет вдогонку ускользающему значению встреч и событий.
Снова в метро. Напротив — польская парочка. Парень
рассказывает что-то. Она спрашивает: «Кто?» Он отвечает. Девушка
опять с вопросом: «Где?» Ответ. Кивок. Все-таки как хорошо, если
люди понимают друг друга. Ибо, по Мандельштаму, в «толпе лиц не
видно, но живут самостоятельно одни затылки и уши»...
Мое ухо однажды уловило вопрос, адресованный мне случайной
прохожей-американкой: «Вам нравится жить в Германии?»
«Это привычка», — ответил я, поразмыслив.
-----I 312 I----
Сергей Трунев
Михаил Свищёв
Рафаэль Мовсесян
Артем Носков
-----I 313 I----
●
сын возвратился из школы и сразу давай умничать
как бы доказывая, что их там чему-то учат
знаешь, говорит, в австралии есть животные сумчатые
знаю, говорю, даже тамошний бог сумчат
это у нас, говорю, в березняках да ельниках
в вывернутых тулупах бродят порой медведи
слышал ли ты историю про одноногого мельника
сын промолчал, как бы принял к сведению
это у нас, говорю, овес завсегда прорастает в печени
а огоньки на погостах теплятся злыми духами
кот на дубу сладко мурлычет срамные речи
сонму зверей вещает сказки для лопоухих
дым из печной трубы поднимается в ноздри боговы
сталь раскаленная не оставляет на коже отметин
я здесь живу, лет десять не обновляя логова
может, и хорошо, что ты этого вовремя не заметил
но самые страшные звери бабочки и мокрицы
бабочки крыльями бьют, вызывая приступы страха
те же, вторые, крадутся к тем, кто еще не успел родиться
и выгрызают дыры в радужных детских снах
г. Саратов
-----I 314 I----
●
Мне шесть. Я люблю измерять высоту
свою, размышляя: когда подрасту,
то стану нормального роста
солдатом на лошади взрослым,
матросом, большим, как военный парад,
не то Робинзоном, что в два топора
корабль срубил из платана,
старинным морским капитаном ―
душою команды, которую в ряд
развесит на реях кровавый пират,
пиратом с трубою подзорной,
а стану мужчиной за сорок.
МУМУ
А мы за причалом минуем причал,
Гребки тяжелы и неловки,
Две жизни похожи, как два кирпича
На дне прохудившейся лодки.
Молчат в глубине голубые язи,
Танцуют пьянчужки на пляже,
Вода не вино ― не развяжет язык,
Простого узла не развяжет.
Везде тишина ― что погост, что вокзал;
Не знающий бабьего тела
Мужик мужикам ничего не сказал ―
Мужик развернулся и сделал.
-----I 315 I----
За чаем усядусь, белесый, как мел,
Ладони положат на плечи
И спросят ― от горя, поди, онемел?
А я чуть не вспомнил дар речи,
А вспомнил, как раньше, на голову глух,
невнятно, грешно и убого
одну лишь тебя звал по имени вслух,
тебя ― и по всенощным Бога…
Немые коровы плетутся с лугов,
Щенок заливается куцый,
Два слога похожи, как пара кругов,
Что молча сейчас разойдутся.
г. Москва
●
в бумажном городе опять идут дожди,
и здания становятся прозрачней.
бумажная машина новобрачных
не успевает в ресторан к шести.
никто не курит. рвутся фонари
и уши пса от ветра у подъезда.
и не находят почтальоны места,
где на стене висят календари.
на лицах размываются черты,
текут глаза и волосы прохожих.
чернила все становятся дороже,
уже не заменяя пустоты.
-----I 316 I----
отчаявшийся ищет в рюкзаке
нож для бумаги. не находит. после,
считая, что бумагой быть несносно,
он вешается в книге на строке.
и в зоопарке звери по углам
сидят, зевая ртом своим бумажным,
как будто в клетках не настолько важно,
что время тоже платит по счетам.
и я гляжу на порванный навес,
что давеча был назван синим небом.
и мокнет у подъезда мякиш хлеба,
и пес безухий мчится в мокрый лес.
ОПРАВДАНИЕ
лесные чудища ведут меня домой:
они меня всю ночь поили.
«давай», ― твердили. ― «выпьем по одной
за Бродского, за Пастернака или
за Баратынского». а после ― болтовня:
«Аид отжал у жизни Персефону».
я говорил им, что меня жена
назавтра вместе с книжками из дому
пошлет куда подальше. но, увы,
они меня и слушать не хотели.
я спотыкаюсь о конец строфы
и падаю на краешек постели.
г. Ереван
-----I 317 I----
●
Деревенский дурачок
Весел, молчалив.
В лужу смотрит, на бочок
Голову склонив.
Тень седого жеребца
Подперла забор.
Гений мочится с крыльца,
Выводя узор.
Ветер ищет в поплавке
На зиму приют.
Пену тащит по реке,
Словно простыню.
Ковыляет осень, лед
В воду уронив.
Возле лужи молча ждет
Дурачок прилив.
●
Под блеском желтой капеллины
Сухой зрачок конкистадора
Все ищет новой Магдалины
Среди панамского простора.
И Дульсинея тихо плачет,
Зовет назад аделантадо,
И повисают тени мачет
На крепких гроздьях винограда.
Идальго жив, но страсти сует
Его манят куда сильнее.
А Дульсинея существует,
Чтоб оставаться Дульсинеей.
г. Екатеринбург
-----I 318 I----
Александр Колмогоров. Ущелье. Рассказ
Руслан Дзкуя. Миниатюры
Ильгар Сафат. Появление Арлекина. Вовремя
врыться. Сны
-----I 319 I----
Турок бегал по двору, ловил курицу.
Курица истерично кудахтала, суетливо металась и, наконец, юркнула
под навес, в кучу сена.
Турок выругался и достал спички.
Из хижины вышли еще два турка — молодые, веселые. Вынесли
ворох одежды, посуду в мешке, скатанный коврик и бубен.
Из подожженного сена выскочили одновременно — курица с
кудахтаньем и кричащая от ужаса девушка. Девушка бросилась в
хижину. Двое турок побросали наживу и с гиканьем кинулись за ней
следом. Поджигатель проводил их завистливым взглядом и снова
стал ловить курицу.
Азиз уже проскакал мимо плетня, отделявшего двор от горной
дороги, когда увидел, как четверо мужчин из его отряда — с
винтовками наперевес — гонят куда-то армян, взрослых и детей. Он
спросил, куда это они. В конюшню, ответил тот, что был ближе к
всаднику.
— Стойте, — сказал вдруг Азиз, — вон того, беспалого, отдайте мне.
Парни удивились его зоркости и спросили, зачем ему эта армянская
свинья с подрубленным копытом.
— Я сам его убью, — сказал Азиз.
Молодой турок подошел к армянину с окровавленным лицом и
указал ружьем в сторону всадника на коне.
Мужчина не понял, что от него хотят. Тогда турок схватил его за
шиворот и вышвырнул из потной скорбной толпы к копытам коня.
Конь тронулся. Мужчина встал и покорно двинулся за ним.
Азиз не оборачивался. Направлял коня вправо от деревни, к
ущелью. Остановился только возле обрыва, склон которого порос
колючим кустарником. Спешился.
— Ты меня помнишь? — спросил он жестами у армянина.
Тот глядел пустыми глазами сквозь Азиза, сквозь горы, сквозь всю
свою жизнь.
Азиз указал плеткой на колено своей правой ноги. — Смотри сюда.
Помнишь?
-----I 320 I----
Армянин молчал.
— Точно не помнишь?
Армянин не пытался понять турка. Хотел только одного — чтобы все
поскорей закончилось.
Два месяца назад при охоте на армян внизу, в предгорье, Азиз
отстал от отряда. Заблудился. Сначала спокойно шагал от холма к
холму. Но когда стало темнеть, холодать и вдалеке послышался
волчий вой, он запаниковал: его теплая одежда и винтовка остались
на одной из подвод. Сабля против стаи волков — плохая помощница.
В ту ночь он почти не сомкнул глаз. То ложился, пристраиваясь под
какими-то кустами, то вскакивал от холода. К утру его трясло,
знобило. Он шел, спотыкаясь, не понимая, куда надо идти. В какой
то момент наступил на что-то мягкое. Нога поехала. Он упал и
ощутил острую боль над коленом. Машинально провел рукой по
тому месту и смахнул с ноги змею.
Прошло какое-то время. Азиз, прислонившийся спиной к валуну,
услышал блеяние овец и какие-то голоса.
Армяне!..
Попытался рывком вскочить с земли и потерял сознание.
Когда Азиз снова очнулся, то ощутил запах кислой овчины, табака и
свежего хлеба.
Пошевелил руками: не связаны. Странно...
Приоткрыл глаза. Увидел армянина с ножом.
Застонал, зажмурился, вспоминая начало молитвы. Опять впал в
беспамятство.
Ему снилась мечеть. Он видел, как его старый отец молится о его
здоровье. И все время повторяет почему-то одно и то же слово:
глаза. Очнувшись, услышал голос, говоривший на каком-то тюркском
языке, похожем на турецкий:
— Глаза. Человек. Глаза. Нукер, гез. Открой глаза, человек.
Азиз разомкнул глаза. Спросил:
— Ты кто?
Старик со слезящимися глазами, говорящий на тюркском языке, кое
как объяснил, что он сосед хозяина хижины, пастуха. Пастух спас
Азиза, привез сюда на лошади. Азиз возразил: пастух хотел зарезать
его, но почему-то раздумал.
-----I 321 I----
Хочет продать? Сделать рабом? Нет, возразил старик, он лечил тебя.
Ножом делал надрез на твоей ноге, там, где укусила змея.
Азиз не поверил. Спросил:
— Ты мусульманин?
Старик кивнул.
— Тогда помоги мне бежать.
— Не надо бежать, — ответил старик, — окрепнешь немного,
уйдешь...
Все следующие дни Азиз тревожно следил за происходящим в
хижине. Ждал для себя чего-то плохого, страшного.
Но жизнь вокруг текла тихо, однообразно.
Женщина в темной одежде давала ему поесть. Прибегали и убегали
дети. Появлялись какие-то люди. С боязливым любопытством
разглядывали его. Сам хозяин подходил к нему редко. По вечерам.
Говорил о чем-то с женщиной, указывая в сторону Азиза правой
рукой, на которой не было указательного пальца.
И вот наступило утро, когда снова пришел старик-мусульманин и
сказал Азизу: пора. Объяснил, в каком направлении надо спускаться
в долину. Женщина робко сунула ему завернутые в тряпицу хлеб и
кусок овечьего сыра.
Азиз спускался по узкой горной тропе и все время оглядывался. Ему
не верилось, что армяне отпустили его. Напряженно, тоскливо ждал,
что вот-вот прозвучит выстрел, и он скатится вниз, в пропасть.
Но он шел все дальше и дальше, а выстрела не было.
Вместо того чтобы успокоиться окончательно, он вдруг разозлился.
«Зачем, зачем он лечил меня, врага?! Почему отпустил? Если бы он
валялся на дороге, я бы добил, зарубил его! Клянусь аллахом! Да
меня б засмеяли, стали презирать, если бы я притащил неверного к
себе, да еще и лечить его вздумал! Меня бы могли самого за такое
убить!.. Он ненормальный, этот пастух».
Так думал Азиз два месяца назад, когда шел к своему отряду, в
долину.
Вот и сейчас, стоя на краю ущелья, напротив пастуха, он смотрел
ему в заплывшие глаза и снова спрашивал себя:
«Почему этот неверный не убил меня? Почему?»
— Ты меня что, совсем не помнишь? — последний раз спросил он
армянина.
Тот молчал.
-----I 322 I----
«Наверное, молится своему богу», — подумал Азиз.
— Смотри, — он поднял ружье стволом к небу и стал жестами
объяснять, — сейчас я выстрелю вверх. Ты прыгнешь вниз. Вон
туда, с обрыва. Останешься жив — беги дальше, в заросли...
Азиз махнул рукой в сторону дальней рощи.
— Ты меня понял?
Не дождавшись ответа, турок поднял ружье, нажал на курок. Пастух
вздрогнул от выстрела. Попятился к обрыву. Прошептав что-то,
прыгнул вниз.
Азиз быстро сел на коня, ударил его плетью.
Когда он снова въезжал в деревню, увидел зарево: горела конюшня.
Подъехал к ней.
Сельский дурачок-армянин — в подштанниках, разорванной рубахе,
с цветком подсолнуха в руке — плясал, окруженный людьми в
фесках. Они хохотали, улюлюкали. Заметив всадника на коне,
дурачок подбежал к нему. Ласково мыча что-то непонятное, стал
совать цветок. Турки захохотали еще громче.
Азиза это взбесило.
Ему вдруг показалось, что дурачок знает все про него и вот так, по
дурацки, благодарит за спасение неверного. И скоро, совсем скоро
всем станет ясно, что он, Азиз неправильный человек,
неправоверный мусульманин!.. Скрывая нахлынувший стыд и испуг,
он отпихнул дурачка ногой.
Тот упал. Но подумал, что всадник хочет поиграть с ним. Засмеялся.
Поднял оброненный подсолнух. Встал. Одной рукой схватился за
стремя, а другой стал снова совать Азизу цветок.
Неожиданно для всех и себя самого Азиз выхватил саблю и
взмахнул ею.
Рука с подсолнухом упала в пыль.
Брызнувшая во все стороны кровь тут же скаталась в серые шарики.
Азиз выдохнул. И успокоился.
♦
-----I 323 I----
КАРП
Бабушка принесла из магазина огромного карпа. Она еле вытащила
его сумки, так он был велик, и, победно поглядывая по сторонам,
уложила на разделочную доску. Карп был совершенно невозмутим.
Бабушка достала сковородку, приготовила муку, лук, постное масло,
выбрала зелень и соленые огурчики, а я вышел из кухни вон, чтобы
не мешать. Час с лишним там совершалось волшебное действо.
Слышен был стучащий нож и шипение масла, и скоро по всему дому
разнесся дивный аромат жареной рыбы.
Наконец, меня позвали обратно: пора было обедать. На столе, на
тусклом фаянсовом блюде, лежал величественный карп,
украшенный зеленью и обложенный маленькими солеными
огурцами. Вид у него был надменный, словно он хотел сказать «Кто
вы такие?», да передумал. Домашние мои, рассаживаясь, радостно
зашумели стульями, а я полез в шкапчик за водкой...
Мама моя нередко говорила, что у меня нет головы. Женщины,
случалось, упрекали в том, что у меня нет сердца. Но печень у меня
точно есть! Я убедился в этом в ту же ночь. О, этот чудный карп
вышел мне боком. Я ворочался, вставал, чтобы выпить лекарство, я
охал и стонал во сне, и всю ночь мне мерещился надменный и
осуждающий взгляд жареного речного короля.
МЯСО
Однажды я надумал жениться. Барышня, которой я оказывал знаки
внимания, была не против, однако со стороны маменьки я ожидал
затруднений.
Бывая у них в доме, я вел себя отлично: локти на стол не ставил,
чай размешивал аккуратно и разговаривал негромко. Однако
чувствовалось, что до полного доверия еще далеко, а потому
-----I 324 I----
заводить разговор на тему «Я сделаю все для счастия вашей
дочери» было преждевременно.
маменьку в рассуждении, что бы сделать из куска говядины, который
она держала в крепких своих руках. И тут Господь меня надоумил.
«Позвольте, я мясо пожарю!» — сказал я несколько даже развязно,
пытаясь скрыть испытываемое мной беспокойство. Маменька с
удивлением поглядела на меня, потом покосилась на мясо, как бы
оценивая вероятный ущерб, и пожала плечами: «Пожалуйста».
полностью в моих руках. Я взял деревянный молоток и слегка отбил
мясо, потом заглянул в холодильник, нашел там горчицу и
старательно его натер. Немного подумав, я посолил кусок с двух
сторон, затем раскалил сковороду, бросил на нее сливочного масла
и, наконец, водрузил на неистово шипящее лоно уже готовую ко
всему размякшую говядину. Я не отходил от плиты ни на шаг, каждую
минуту переворачивал мясо, не давая ему пригореть, и буквально
через четверть часа у меня получился хорошо прожаренный кусок
говядины, пусть и куда меньший, чем был, но все-таки достаточный,
чтобы хватило на двух женщин и одного мужчину, скрывающего свое
пагубное пристрастие к обжорству. Гарнира я не делал, а просто
порезал свежие огурцы, помидоры и половинку желтого перца, после
чего предложил всем пожаловать к столу.
вполне еще крепкими зубами, несколько удивленно взглянула на
меня и — улыбнулась. «Участь моя решена, — мелькнуло у меня в
голове. — Я женюсь».
ПЕРВЫЙ
подмосковного города N. Никогда прежде я здесь не был, но помнил
объяснения: встать спиной к станции, идти прямо до второго
перекрестка, повернуть направо.
времени у меня было с запасом, так что я шагал себе не спеша,
нимало не заботясь, чтобы не сбиться с пути: городок маленький,
выстроен просто, где тут с пути сбиться.
-----I 325 I----
Ветерок дул, листва шумела, и погода способствовала настроению, я
даже, помнится, напевал что-то легкомысленное, типа «Только раз
бывает в жизни встреча...»
Улица была пуста: ни машин, ни пешеходов. Я разглядывал
смешные провинциальные вывески и вдруг заметил одну,
несоразмерно большую, на которой огромными буквами, но вместе с
тем изящно было написано слово «Парикмахерская». Меня
позабавила эта вывеска, я даже на другую сторону перешел, чтобы
разглядеть ее получше, и тут на крыльцо вышла милая барышня в
форменной белой блузке.
Увидев меня, она приветливо заулыбалась и сделала шаг ко мне.
«Заходите, пожалуйста, — колокольчиком зазвенел ее голос, — я
сама вас постригу».
Девушка была так хороша, а взгляд ее так чист, что отказаться было
выше моих сил. Я зашел внутрь, в совершенно пустой зал — ни
парикмахеров, ни клиентов, и сел в кресло. Барышня укутала меня
белоснежной простыней...
Клянусь, я был у нее первый!
Эта милая робость, эта очаровательная неумелость говорили лучше
всяких слов. Иногда она делала мне больно и виновато ойкала.
Иногда ее ножницы соскальзывали и клацали прямо возле моего
горла. Но я не пугался. От ее нежных рук исходил терпкий аромат
Poison, не слишком подходивший столь юному существу, но кто бы
на моем месте стал обращать на это внимание?!
Через пятнадцать минут все было кончено. Я поднялся на затекших
ногах и с опаской поглядел в зеркало. Оттуда на меня смотрело
растерянное лицо Кисы Воробьянинова. Мне осталось лишь
поблагодарить и пойти прочь.
Я шел по улице, потрясенный случившимся, и поминутно ощупывал
свою клочковатую голову. «Это май-баловник, это май-чародей», —
звенело вокруг.
«Веет свежим своим опахалом», — вслух произнес я, с ужасом
думая, как же мне теперь предстать в таком виде перед
ожидающими людьми…
ДИВАН
Диван, стоявший у нас на кухне, совершенно вышел из строя. Он вел
очень скромный образ жизни, лишь изредка принимая в свои
-----I 326 I----
объятия гостя и столь же нечасто будучи участником больших
домашних обедов.
Но не уберегся: матрац его стал рыхлым, как сдувшийся шарик, и
не то чтобы спать, но даже и сидеть на нем стало затруднительно.
Вздохнув, мы принялись искать ему замену. Неделю мы ходили по
магазинам, потом еще столько же рылись в интернете, пока,
наконец, не сыскали скромное, однако же изящное творение
подмосковной мебельной фабрики, подходившее нам по вкусу, цвету,
а, главное, по цене.
Несколько дней мы сговаривались по телефону с магазином, потом с
самой фабрикой, и вот, свершилось: нам было обещано, что в
субботу, в промежуток между 9 утра и полуднем, в наш дом будет
доставлен новый диван.
Еще несколько дней мы провели в счастливом ожидании, а в
пятницу позвонили прямо на фабрику, чтобы удостовериться, что
договоренности остались в силе, и покупка наша будет
препровождена в оговоренные сроки. «Не волнуйтесь, — уверенно
сказала нам дама, представлявшая интересы отечественного
производителя. — Экспедитор позвонит вам за час до того, как они
подъедут. Никаких хлопот: привезут и поставят».
Звонок раздался в 5 часов 54 минуты.
Если вам случалось просыпаться в субботу в 5.54 от внезапного
звонка, вы меня поймете.
Я долго не мог сообразить, чего от меня хочет жизнерадостный
молодой человек на другом конце провода, и почему я вообще
должен знать, что он уже куда-то выезжает. Однако постепенно
сознание вернулось ко мне.
«Скажите, а почему так рано?» — робко спросил я. «Да ведь пробки
кругом. Мы уж решили выехать пораньше», — простодушно
объяснил он. Спорить я не стал.
Ровно в 6. 43. дверь нашей квартиры открылась, и на кухню бодро
прошагали двое атлетичных молодых людей с диваном в руках. Они
поставили наше сокровище посередине кухни и с достоинством
удалились.
О, моя Родина! О, чудная страна, где купленный диван приносят в
субботу в 6.43 утра. Как же я люблю тебя. Как люблю я своих
сограждан, что готовы не спать, только бы выполнить данное
обещание.
Страна моя, любимая моя страна. Ты прекрасна и непобедима.
♦
-----I 327 I----
ПОЯВЛЕНИЕ АРЛЕКИНА
Необычайно высветлилось сознание, но что ему освещать, если все
подвалы вывернуты наизнанку? Вся нечисть из этих подвалов
разбежалась в разные стороны. Остался только театральный задник,
опустевшие декорации, внутри которых ничего не происходит. Театр
опустел. Актеры разбежались, и публика разбрелась. Появляется в
пестром лоскутном костюме Арлекин. Он один предан Театру, и даже
отсутствие публики его не смущает. Тем более отсутствие коллег.
Легкий взмах руки, и на сцене гаснет свет. Вдруг вспыхивают
прожекторы. Лоскутный костюм переливается пестрым блеском.
— Мне не нужны слова, — говорит Арлекин, и изгибается в
неестественную дугу. — «Слова, слова, слова». Я не Гамлет, чтобы
зубрить одно и то же. Мне не нужны драмы. Мне не нужны зрители.
Мне не нужны другие артисты: я могу быть каждым из них. Мне даже
не нужен Театр: в любой голове я могу сколотить свои подмостки.
Даже в самой пустой. Чем больше пустоты в голове у человека, тем
роскошнее мои декорации. Моему Театру не нужен репертуар. Я
могу сыграть все. Любую пьесу. Любую роль. Любой жанр. Всем
моим шалостям вы будете сопереживать. Я знаю, как выжать из вас
слезу. Я знаю, как вас рассмешить. Я знаю, чем вас можно увлечь и
чем напугать. Вы же — как дети, не имеющие своих мыслей и лишь
повторяющие мысли взрослых. Но кто тут есть взрослее меня?
Никого. Я первым выбрался из Хаоса и первым встал на ноги. Вы
все еще ползали на четвереньках, как животные, и агукали, как
младенцы, а я уже сшил себе этот лоскутный костюм. Это я оживлял
тени на стенах пещеры и развлекал вас жуткими сказками. Жаль, что
вы ничего этого не помните. В вас так же мало памяти, как и разума.
Что-то ты разговорился, старый шут! Видать давно тебя не били
дубинкой! Полезай обратно в коробку, или я вытряхну из тебя всю
твою вековечную пыль!
-----I 328 I----
ВОВРЕМЯ ВРЫТЬСЯ
На легком корабле подплываем к острову, затерянному в океане. В
потоках ветра над кормой висят крикливые чайки. Чайки — морские
поводыри, но им не ведома цель нашего скитания. Никто из нас,
узников этого ветхого судна, не знает, куда плывем мы, куда несут
нас ветры и что еще уготовила нам неумолимая Фортуна. Но вот в
бескрайних просторах океана проглядывает призрачная точка.
Остров. Земля. Если верить байкам мореходов, остров этот славен
своими дикими карнавалами. Отправляются они как пародия на
христианское богослужение. Мне со смехом молвит одноногий
боцман, что однажды ему уже приходилось проплывать в здешних
водах, и он высаживался на этом маленьком пятачке суши. О
карнавале боцман вспоминает с явным удовольствием. Традиция их
ведется со времен средневековья. Все население острова шествует
по улицам города, выходит на побережье океана, организуясь в
этакий буйствующий Парад Дураков. Разгульные кавалькады, крики,
танцы, бой барабанов, шипящие огни факелов: ослиная задница
легко здесь может подменить икону. Театрализованные шествия
заканчиваются всенародными оргиями. Этнически обитатели этого
острова выводятся из какой-то редкой, исчезнувшей породы, внешне
чуть похожей на азиатскую. Но это какая-то особая раса, не
известная европейской науке. Широкие скулы, серая обветренная
кожа на узких костях, необычный разрез глаз (череп аборигена,
попади он в руки алчных перекупщиков, имел бы немалую ценность
и составил бы гордость любому антропологическому музею Европы,
в Лондоне же за ним могла бы начаться настоящая охота). Одним
словом, порода этих островитян весьма редкая. Тем эксцентричнее и
гаже выглядят разнузданные проявления дикарей в рамках
христианской традиции. Боцман извлекает изо рта курительную
трубку и, смачно плюнув за борт, продолжает свой рассказ.
Неизвестно, кем было занесено христианство на этот далекий
островок, ведь связи с материками у него нет никакой. Возможно,
миссионерами здесь были пираты. Мы подплываем к берегу острова
как раз в период таких дьявольских игрищ. Боцман спускается в
трюм отдать последние распоряжения матросам. Навожу подзорную
трубу на тонкую линию на горизонте. Не поручусь за всю команду (на
судне гнездилось много разного сброда), но мне от увиденного стало
дурно. Что-то мерзкое подступило к горлу — так, как это бывает у
новичков во время «морской болезни». Но я-то ведь в море не
-----I 329 I----
новичок и давно уже всеми «болезнями» в своей жизни переболел.
Толпа бесноватых дикарей шла вдоль берега кривой вереницей.
Ветер едва доносил до нас лишенные мелодичности песни
аборигенов, нестройные ритмы барабанов и визги флейт. Фабула
процессии карикатурно воспроизводила воскрешение Христа, Его
второе пришествие. Каждый год, в начале весны, из мужчин
среднего возраста выбирается человек, исполняющий роль
Спасителя. Среди аборигенов проводится жеребьевка, и, когда
статист выбран, народ должен славить его и воспевать похабными
шуточками и хвалебным смехом. Шествие островитян, оно было
просто отвратительно: здоровый человеческий рассудок не мог бы
измыслить такое. Счастливого избранника (этого Лжехриста) несли
на примитивном троне: к нему тянулись жалкие калеки, старики
целовали полы его пестрой одежды, матери подносили к нему
грудных младенцев, в надежде получить благословение, подростки
восславляли его плаксивыми гимнами, юные девы, сладчайшие
девственницы, не знавшие порока, скабрезничали у его ног.
Избранником был молодой дикарь лет тридцати, вида женственного
и даже явно гомосексуального. С рыжей крашеной челкой,
свисавшей над узким прыщавым лбом: во взгляде его было что-то
дегенеративное (такое выражение можно часто встретить у
содомитов). Лицо дикаря, рябое, широкоскулое, было гаденько
размалевано румянами и помадой, — выражалось на нем
полнейшее самодовольство. Видно было, что он наслаждается
минутой своего случайного счастья, смакует его, нимало того не
скрывая и не стыдясь. Еще бы, чернь несла его на руках, его
забрасывали цветами, его восхваляли. Это ли не счастье
ничтожеств?! Повсюду, на шестах, развевались пестрые лоскутные
вымпелы и хоругви, с выписанными на них непристойными
афоризмами. Это были уродливые перевертыши известных
библейских изречений (я не буду их здесь приводить). Впереди
толпы обнаженная женщина вела на поводке молодую ослицу. И то и
дело кто-то из мужчин подбегал к ней сзади и прилюдно с нею
совокуплялся (я имею в виду ослицу). Шествие аборигенов
завлекало нас ярким гротеском, боем барабанов и пьяными
плясками: это было странное зрелище, и я бы сам не поверил в его
реальность, не доведись мне увидеть все воочию. Наше судно почти
уже подошло к берегу этого поганого острова, как вдруг на горизонте
выросла гигантских размеров волна. От моряков я, конечно, слышал
-----I 330 I----
про цунами, но не думал, что и мне доведется самому пережить этот
кошмар. Острым резцом, волна стремительно двигалась в нашу
сторону. Никто из аборигенов, однако, не замечал приближения
цунами, все были всецело поглощены слепым безумием карнавала.
Внезапно стало темно, как ночью: сквозь толщу воды больше не
пробивалось сияние солнца. Судно наше от гула и давления,
вызванного движением могучей водной громады, качнулось и
затрещало по швам. Еще одно мгновение, и, казалось, обшивка
корабля распорется, разлетится, как нищенская ветошь. Все мы
сразу поняли, что нам угрожает смертельная опасность. Воля людей
была парализована, скована цепенящим страхом (сужу по себе).
Странно, но ни один матрос не попытался что-либо предпринять,
чтобы сберечь свою шкуру: похоже, ни у кого просто не было веры в
наше спасение. Вдобавок, мы налетели на скалу, нас стало
затягивать сильнейшим водоворотом: думаю, что именно тогда
большинство на судне в мыслях уже распрощалось с жизнью. Но тут
вдруг произошло нечто невероятное (прежде я думал, что чудеса
возможны только во сне и в священнописаниях): море под нами
внезапно расступилось, разошлось. (На память мне почему-то
пришла ветхозаветная история о погоне египетского фараона за
Моисеем, исход евреев из рабства). Остров дикарей, как дурное
видение, исчез, а мы всей командой очутились на зыбком
каменистом дне. Волны под нами разбежались. Море чудесным
образом сдвинулось, и судно наше из-под нас словно вымыло. Нас
всех разбросало по сырому дну, и мы рассыпались по скользкой
земле, увязая в ней, как посевные зерна. Огромные отвесные волны
нависали над нами, закрывая небо. Отовсюду доносились крики,
стоны, плачь и зовы о помощи, поглощаемые ревом грохочущих вод.
Выбора не было, и не было времени думать: чтобы спастись, я
решил поскорее врыться в землю. Пока глыбы волн не обрушились
на нас, можно было попытаться это сделать. Я стал, разбивая руки в
кровь, врываться в темный мокрый щебень, заваливать себя
ракушками и тягучей глиной. Расчет мой был таков, что (если,
конечно, я успею зарыться под землю) тяжелые волны пронесутся
надо мною, меня не задев, и меня не смоет, не унесет смертоносным
потоком. Так ребенок прячется ночью от своих темных кошмаров под
маминым одеялом. В считанное мгновение я врылся в дно морское,
не обращая внимания ни на унизительность своих действий, ни на
возникший во всем теле дискомфорт: острые ракушки плотно
-----I 331 I----
Скрыто страниц: 1
После покупки и/или взятии на чтение все страницы будут доступны для чтения
-----I 332 I----
Скрыто страниц: 1
После покупки и/или взятии на чтение все страницы будут доступны для чтения
-----I 333 I----
Добавил: NewYouth
Лучшие произведения, опубликованные журналом "Новая Юность" в 2015 году.
Оставьте отзыв первым!